Этого я тоже не видела, то есть я пропустила что-то на сцене, когда кормилась от публики.
Натэниел подвёл меня к стулу и посадил взмахом руки. Я подняла на него глаза, понимая, что взглянула подозрительно. Мой взгляд ясно говорил: что ты собираешься со мной делать?
Он засмеялся, и это был открытый, от души, смех, от которого лицо его стало моложе, как-то невиннее — за отсутствием лучшего слова. Я очень ценила этот смех, потому что слышала его нечасто. Если от вида меня, сидящей вот так на сцене, ему настолько хорошо, так, значит, все не так плохо.
Он положил руки на спинку стула по обе стороны от моих плеч, придвинул ко мне лицо. Я увидела его подведённые глаза и поняла, что краска есть и на ресницах — немного, но для его глаз и не надо много, чтобы они из красивых стали потрясающими.
— Тебе не позволено прикасаться ко мне, а мне разрешён лишь ограниченный контакт с тобой, но руки ты должна почти все время держать на стуле.
Едва заметно мелькнула улыбка у него на губах — та улыбка, искорки которой блеснули в глазах и погасли.
Не знаю, что я на это сказала бы, но тут музыка заиграла громче — а может, только началась, и Натэниел начал танец. Он был зрелищным оттуда, с края сцены, но когда Натэниел был так близко, он стал… неудобен. Неважно, что я сплю с ним почти каждую ночь, что я его не раз и не два видела голым. Важно только, что все это на людях, и я не знала, что делать."
"Сначала он стал извиваться надо мной, все ещё держа руки на спинке стула. Грудь его была так близко к моему лицу, что труднее было не коснуться его губами, чем коснуться. Я видала уже, как он владеет своим телом, но никогда не видела такого. Как будто каждый мускул от плеч до паха двигался независимо, и Натэниел использовал их все. Это было потрясающе, и будь мы одни, я бы ему это сказала, но сейчас я только краснела.
Он сел мне на колени, широко расставив ноги, руки все ещё на спинке стула. Если бы он просто сидел, я бы ещё с этим смирилась, но его движения не останавливались на уровне бёдер, он весь извивался в танце, и то, что было видно публике, не оставляло сомнений в смысле этой пантомимы.
У меня лицо горело, хоть спички зажигай.
Он наклонился ко мне и шепнул мне в волосы, за которыми я прятала лицо:
— Я прекращу и выберу кого-нибудь из публики, если это для тебя слишком.
Я подняла глаза:
— Кого-нибудь из публики?
— Представление то же самое, — шепнул он, — кто бы ни был на сцене.
Улыбка ушла из его глаз. Он снова стал серьёзным. Это я убила улыбку у него на лице, или моё смущение. О Господи!
Я тронула его за лицо, взяла ладонями за щеки. Заглянула в эти вдруг посерьёзневшие глаза, а вокруг нас билась и гудела музыка. И публика перестала для меня в этот миг существовать. Ничего не было, кроме его лица и моего решения.