Потом меня спрашивали, как и где ночевал, и я не мог доказать, что ночей не было, поскольку я отсутствовал всего четыре — пять часов. Солнце не заходило и не всходило, звёзд на небе я не видел, спать не ложился, потому что нещадно жрали комары, и костра не разводил. Один раз только воды ладошкой попил из мочажины, и я не удержался — забрался на плавучий остров и ягоды княженики поел.
Пожалуй, моё искреннее упрямство спасло тогда от порки. Домашние посоветовались и решили не наказывать, но обозвали меня хитрым, изворотливым и упёртым, запретили выходить за поскотину и отправили полоть картошку. Я ждал, что дед заступится, но он сильно болел и на семейный суд подняться не мог, разве что потом подманил меня и щёлкнул в лоб своим костяным пальцем так, что слёзы брызнули. Через несколько дней он кое-как встал, расходился и к вечеру, открыв окно, облокотился на подоконник и стал насвистывать своего «Чёрного ворона». А через неделю сел в свой облас и поехал на рыбалку, но меня не взял, и вообще перестал со мной разговаривать. И только осенью, когда я месяц уже отучился в школе и всё немного забылось, неожиданно позвал с собой лучить щук и налимов по пескам.
— Ты где был-то, лешак? — спросил с застарелой обидой, но и с желанием помириться.
— На Божьем был, — признался я. — В старом бору.
— А не врёшь?
— Нет, правда!
— Заблудился, что ли?
— Да нет…
— Где ж тебя носило?
— Нигде не носило, пришёл, поискал Гоя и тут же домой ушёл.
Дед острогу поперёк лодки положил, сел и уставился в огонь на носу лодки.
— И что, нет там Гоя? — через несколько минут спросил он.
— Не нашёл.
— Ну и ладно, давай рыбачить!
Спустя несколько лет, когда отец меня натаскивал ходить по тайге и учил промыслу, дед частенько посмеивался, мол, ну-ка, расскажи, как ты в трёх соснах на Божьем заблудился? И если я опять начинал доказывать, что в лесу не плутал, не ночевал, то он сердился, называл меня вруном и упёртым.
С той поры минуло лет тридцать, и вот однажды приехав к отцу, я застал его выпившим, но не с гармошкой в руках, а растерянным и задумчивым, чего раньше не бывало. Он только что вернулся с рыбалки (жил он тогда в райцентре), наварил ухи из щучьих голов и сидел за столом в гордом одиночестве. Сразу ничего не сказал, но за полночь, когда наконец взял в руки гармошку, его прорвало. Отставил инструмент, побегал, стуча босыми пятками по полу, и снова завернул самокрутку.
— Слушай, Серёга, не знаю, что творится! — заговорил полушёпотом. — Вчера приехал на Алейку, пошёл на Божье, думаю, сети поставлю, щучья наловлю на приваду. Ну, воткнул шесть штук, вылез на берег, посидел, покурил. Гляжу, поплавки заходили, рыба пошла, и знаешь, к вечеру полтора десятка вот таких!.. А уж темнеет, я — назад. Прихожу в избушку, а печь холодная.