Правда, вне стен закрытого Института ни титулы, ни знания ему особенно не пригодились, поскольку Русинов образование имел медицинское, но при этом двадцать лет занимался геофизикой, археологией и философией, а докторскую защищал на кафедре социологии. Эта чудовищная гремучая смесь наук годилась, возможно, для далекого будущего, но никак не для сегодняшнего смутного дня великих перемен, дня, который замкнулся на себе и не желал думать ни о прошлом, ни о будущем. Но он, Русинов, не мог ликвидироваться «на полуслове» вместе с лабораторией и потому продолжал жить в прежнем режиме и никак не мог вписаться в суматошное «сегодня», целиком погрузившись в древность, в доледниковую эпоху, и потому имел прозвище Мамонт.
Однако и прозвище его было известно лишь посвященным – тем, кто работал в Институте либо каким-то образом имел о нем представление. Он и глухариную охоту-то любил больше за то, что выпадала возможность послушать звуки пения птицы из той эпохи и как бы услышать ее голос. И разумеется, Мамонту было приятнее находиться там, в доледниковой эпохе, или уж по крайней мере на грани ее, потому что он считал эту эпоху поворотной в истории человечества на Земле.
Если вместе с историей сделать поворот, то за ним можно увидеть новую историю, новый Путь, уходящий в будущее, как бесконечная лесная просека. Чтобы проверять свои аналитические конструкции и модели, чтобы в одиночку не заблудиться на многочисленных путях и перепутьях поиска истины, раз в месяц, а то и чаще, Русинов ездил к своему давнему другу и сотруднику Ивану Сергеевичу в Подольск.
Ивану Сергеевичу уже было под шестьдесят, и работал он в Институте со дня основания, много чего знал и умел, считался хорошим специалистом в области геологии, картографии и астрономии, хотя имел историческое образование. Однако после ликвидации лаборатории Иван Сергеевич сразу же отошел от дел, успокоился и расслабился. Русинов стал замечать, что ветерана все больше и больше тянет на воспоминания, ностальгические разговоры о конце пятидесятых, когда Институт работал на дне будущего Цимлянского моря, и в этих воспоминаниях он кое-что пробалтывает – без злого умысла, в порыве тоски по прошлым временам.
Однако же иногда вылетало у него такое, что запрещалось говорить даже своим сотрудникам: дружба дружбой, но табачок – врозь…
И теперь Русинов мог подозревать только Ивана Сергеевича: никто другой о карте «перекрестков» и о нефритовой обезьянке не знал и знать не мог.