Велели хлорку сыпать в купель. Батюшка ихние бумажки подписал: будет вам хлорка, только храм не трогайте. Нагрянули опять. Воду проверили, конечно, никакой хлорки. Вот и закрыли последний храм, а батюшку… Ну скажи, сынок, кончится это когда-нибудь? Батюшке восемьдесят. За что?
– Настасья, перестань, – зашептал Евгеша, – хватит изводить Илью этими разговорами! Будто от него зависит!
Илья резко отложил вилку. Вопрос «за что?» действовал на него убийственно. Раньше он вскипал, мог накричать: «Никогда не задавай этого вопроса! Не смей, слышишь? Вопрос-ловушка! Нет на него ответа!» Теперь молча застыл и побледнел так, что проступила щетина на гладко выбритых щеках.
– Прости, прости, сынок, нечаянно вырвалось, – испуганно залопотала Настасья.
Илья не шевельнулся. Евгеша сгорбился, скрючился, будто собирался нырнуть под стол. Стало тихо, только дрова в печи потрескивали. Маша заметила на стене леонардовскую «Мону Лизу» в резной рамке и бодро произнесла:
– Какая хорошая репродукция. Кажется, раньше не было ее. Вы недавно повесили?
– Так это моя, – живо ответил Евгеша и распрямился. – У меня в комнате на Пресне висела. Не репродукция, а копия уменьшенная. С детства ее храню. Кстати, Илюша, давно хотел тебя спросить, что означает эта ее знаменитая улыбка, как думаешь?
– Да, сынок, – подхватила Настасья, – вот объясни, улыбается она совсем чуточку, и вроде не ахти какая красавица, а говорят, будто самая великая картина в мире. Почему?
Илья наконец поднял глаза, взглянул на Джоконду.
– Ну, наверное, потому и великая, что есть в ней тайна. Столько уж веков гадают, каждый приписывает этой улыбке какой-то особый смысл, а точно никто не знает.
– Я знаю! – выпалила Маша. – Она просто беременная, и у нее кончился токсикоз.
Евгеша вытянул шею, открыл рот. Илья хмыкнул. Настасья молча уставилась на Машу и вдруг вскочила, обняла ее, стала целовать, громко шмыгая носом.
– Машуня, скелетина ты моя, когда ждать?
– В сентябре, – ответил Илья и принялся доедать остывшую гречку.
Настасья отпустила Машу, легонько шлепнула по лысине своего Евгешу.
– Вот, значит, сон-то мой был вещий! – Она полезла в буфет, поставила на стол графинчик с домашней наливкой, две рюмки.
– Мамаша, Страстная неделя, – напомнил Илья.
– Капельку, в честь такого события, сынок, давай, ну, символически.
– Ладно, что с тобой делать?
Илья капнул Настасье в рюмку на донышко, себе и того меньше. Как только чокнулись и выпили, сразу убрал графинчик назад, в буфет. Наливка была приторная, липкая, Илья ее терпеть не мог, но старался не обижать мамашу. Евгеша от питья наливки был освобожден по праву хронического язвенника.
– А сон такой. – Настасья обвела всех таинственным взглядом. – Будто иду я по полю, босая, простоволосая, в рубахе ночной.