Глаза были серьезными:
— А сможешь сам? Такие надо застегивать сзади.
— Ну, если ты знаешь, как это делается...
— Подумаешь! Рыцари есть и у нас.
Он бросил поводья на крюк коновязи. В комнате, где Томас оставил оружие, мальчишка восторженными глазами смотрел на длинный меч.
— Ух ты! Такой громадный! Это твой?
Томас схватил меч, повертел одной рукой, с неожиданной яростью рубанул по толстому столбу. Лезвие вошло наискось и рассекло столб, как тонкий прутик. Верхняя половинка соскользнула с нижней, упала с таким грохотом, что затряслись стены, а стол и ложе подпрыгнули.
— Ого! — вскрикнул мальчишка. — Такого еще никто не делал!
— Никто?
— Никто! — поклялся мальчишка, добавил после минутного колебания: — Даже наш князь!
Боль в разбитом лице Томаса ослабла, но осталась в груди, словно могучие кулаки Михаила раздробили ему грудь и ранили сердце. Он напялил доспехи, поворачивался, пока мальчишка, упираясь ногой, затягивал ремни, стягивал стальные пластины.
— Пора.
Когда вышел на крыльцо, возле коновязи рядом с его жеребцом стояло еще трое коней. На одном сидела Яра.
Они уже выехали за ворота, а Яра все еще убеждала:
— Не будь меня с тобой, разве мой дядя бросился бы нам на помощь? И привез бы тебе вдогонку потерянную чашу? Калика вообще хотел, если вдруг погибнет, чтобы я пошла с тобой до Британии! Одному не дойти. Одному вообще не выжить, когда столько врагов...
Томас молчал, чувствовал, будто его привязали за ноги к диким коням и погнали их в разные стороны. Ее доводы нелепы, хотя какая-то правда, надо признаться, есть, да и пользы от ее лука тоже, но он ни за какие сокровища не взял бы женщину в столь трудное путешествие... хотя тут осталось разве что переплыть морской пролив да вручить чашу первым же встреченным священникам... если бы это была женщина. Но и ее, красивую и отважную, самоотверженную и — надо же такое несчастье! — умную, не взял бы, благородством друзей нехорошо пользоваться, если бы не железная рука, сжимавшая его сердце с момента приезда в оставленный за спиной град.
Он уже думал, что колдовство убьет его, едва выедет за ворота, уже и так было горько и гадко, что жить не хотелось, но едва увидел ее в седле, солнце засияло и сожгло тучи, птицы запели, а сердце, освободившись от тяжести, начало скакать, как ополоумевший заяц.
Он и сейчас с величайшим трудом давил ликование, сдерживался, чтобы не вскочить с ногами на седло и заорать что-нибудь восторженно-глупое.