Все это было игрой воображения: на самом деле, кроме Дженнаро, ровно посапывавшего в своей кроватке, в комнате не было ни людей, ни звуков. Но легче ей от этого не становилось, напротив, страх только усиливался. Сердце колотилось так сильно, что казалось, все вокруг того и гляди взорвется и стены обрушатся. Отчаянные удары в горле сотрясали кровать, крошили штукатурку, разбивали на части черепную коробку, они и ребенка могли сломать, как пластиковую куклу, расколоть ему грудь, живот, голову. «Нужно отодвинуть его подальше, чтобы не разбился, – думала Лила, – чем ближе он ко мне, тем опаснее». Тут ей вспомнился другой ребенок, тот, которого она потеряла, ребенок, которому так и не суждено было созреть в ее чреве, ребенок Стефано. Она сама прогнала его, по крайней мере, так шептали у нее за спиной Пинучча и Джильола. «Возможно, так оно и было, я нарочно его выгнала. Почему у меня до сих пор ничего в жизни не выходит нормально? Почему я должна постоянно таскать за собой свои провалы?» Сердце все так же колотилось и не собиралось успокаиваться, очертания знакомых фигур, словно сотканные из дыма, окружали ее, их голоса гудели в ушах. Она села на край кровати, вытерла со лба пот – липкий, как холодное оливковое масло, дотянулась босыми ногами до кроватки Дженнаро и отодвинула ее, но недалеко: она боялась, если он будет рядом, она может навредить ему, а если слишком далеко – потерять. Она медленно побрела на кухню, опираясь на мебель, держась за стену и при этом постоянно оглядываясь назад в страхе, что пол за ней разверзнется и утянет вниз Дженнаро. Она попила воды из крана, умылась, – сердце вдруг резко замерло, дернув ее вперед, как при резком торможении.
Кончилось. Вещи вокруг приняли привычные очертания, тело понемногу пришло в себя, пот высох. Лила дрожала, чувствовала такую слабость, что в глазах все плыло и она боялась упасть в обморок. «Надо пойти к Энцо, – думала она, – согреться, лечь с ним рядом, прямо сейчас, пока он спит, прижаться к его спине и заснуть». Но она отказалась от этой мысли. Она ощутила на своем лице ту приторную гримасу, которую состроила, когда говорила Бруно: «Ну поверь, у меня же ребенок, я правда этого не делала». Это жеманство, наигранная доброжелательность женщины, которая первой делала шаг навстречу, несмотря на все свое отвращение, – должно быть, они показались ему соблазнительными. Ей стало стыдно: как она могла вести себя так после того, что Соккаво сделал с ней в сушилке? А ведь она была не такая.