— Если язычники не верят в бога, это что же, значит, что его нет? — отрезала Мадленка. — А ведь их гораздо больше, чем придворных у князя Диковского.
— Эк куда тебя занесло, — устало промолвил Август. — Слишком много в тебе гордыни, вот что.
— Я мою гордыню никому не предлагаю. — Обернувшись к нему, Мадленка смотрела на него совершенно по-собачьи. — Все меня ненавидят, на меня клевещут, а у меня связаны руки. Хочешь меня пинать, так бей. Не ты первый, не ты последний.
— Я тебе не враг, — пробормотал Август, теряясь все больше и больше. — Не враг, понимаешь? А совсем наоборот.
До Мадленки не сразу дошло, каким тоном это сказано и что, в сущности, означают эти слова. Конечно, она всегда мечтала о том, как рыцарь, похожий на Тристана, будет признаваться ей в любви, а она станет внимать ему, как прекрасная Изольда (та тоже была рыжая, между прочим!), но обстоятельства, черт побери, были выбраны явно неподходящие, да и рыцарь — сопливый мальчишка — подкачал. Откровенно говоря, ее могли тронуть только признания единственного человека в мире, но Август, увы, не был этим человеком.
Ты мне в сердце запала, вот что, — объявил Август, ободренный ее молчанием. — Как заноза, понимаешь? Когда я тебя в Каменках увидел в твоем настоящем обличье.
Мадленка почувствовала, как у нее загорелись уши. «Ну да, и сразу же под юбку полез… Тоже мне, шляхтич! Даже Боэмунд не стал меня при всех унижать, — хотя и мог бы, с его-то нравом».
— Щека не болит? — сухо спросила она.
Август мучительно покраснел. Царапины на его лице еще не затянулись до конца.
— Я предлагаю тебе помощь, — сказал он, — а тебе бы только посмеяться надо мной. А что, если я всю правду судьям расскажу?
Это было мало того что по-детски, но еще и совсем некрасиво. Мадленка села в кресле, закинула ногу за ногу и расправила складки юбки на колене.
Тогда я горло себе перережу, — сказала она самым беспечным тоном. — Думаешь, я предпочту гнить заживо в монастырском подземелье? Я не заслужила этого, а на тебе грех будет висеть неискупимый. Вот так-то.
— Ты мне не веришь? — с горечью спросил он. — Не веришь, что я хочу тебя спасти? Я даже к дяде ходил за тебя хлопотать. — Мадленка ничего не ответила. — Если ты признаешь, что была не в себе, тебя заставят покаяться в обители, может, год, может, два, а затем я тебя заберу. И монахиням заплачу, конечно, чтобы они над тобой не измывались."
"Мадленка содрогнулась. Мысль, что какие-то мерзкие старые монашки вроде этой выдры Евлалии — упокой господи ее душу! — могут еще над ней измываться, была ей невыносима. Где только она не побывала, и ни один человек не посмел оскорблять ее, даже сам великий комтур Конрад фон Эрлингер отнесся к ней уважительно.