— Эко не разберешь! Сейчас лучше смотри, — отвечает Улукиткан, и я слышу, как он нарочно сломал руками прутик, надеясь, что этот еле уловимый звук встревожит зверей.
— Не шевелятся. Кажется, кочки, — говорю я.
— Еще смотри. — И старик отламывает сухой сучок от лиственницы.
Между подозрительными бугорками отчетливо поднялась голова быка с черно-пухлыми рогами. Зверь шевелит ушами, пытаясь разгадать, что это за звук раздался с края мари. Не обнаружив опасности, бык опустил голову, и она скрылась за снежным сугробом.
— Звери… — шепчу я, хватая старика за руку.
— Все четыре тут?
— Видал ясно только быка. Старик утвердительно кивает головой:
— Стельная матка днем крепко спит.
Подав мне знак садиться, он достает из котомки меховые чехлы, сшитые из мягких собачьих шкур, наружу шерстью, и надевает их на широкие камусные лыжи.
— Так хорошо ходить, шуму нет, близко пустит, — поясняет он; затем высыпает на полу дошки из кожаной сумки патроны и перебирает их.
— Они же у тебя все с осечкой, — разглядев патроны, удивился я. — Как же на медведя хотел идти, как стрелял бы?
— Ничего, — смеется он тихо. — Из трех один, однако, разрядится.
— Зверь ждать не будет. Возьми мою винтовку, она надежнее.
— Эко надежнее, да, может, не фартовая. Старики раньше говорили: когда удача — и без ружья зверя добудешь; когда ее нет — огнем порох не запалишь.
Он закладывает один патрон в бердану, два оставляет в руке. Надевает дошку, накидывает на спину котомку, осматривается — не забыл ли чего. Все это Улукиткан делает не спеша, основательно, а я, поверив, что не моя сегодня удача, молча наблюдаю за ним.
Мы подкрадываемся к кромке леса и тут задерживаемся. До зверей остается не более трехсот метров. Я прячусь за лиственницей и смотрю, что будет дальше.
Старик, сгорбившись, прижав к животу бердану, бесшумно толкает вперед одетые в мягкие собачьи шкуры лыжи. Все ближе подкрадывается он к сугробам. Но чуткое ухо зверя трудно обмануть.
Вот из-под снега поднялся встревоженный бык. Заметив охотника, он замер. Поднялись и остальные. Но и старик в одно мгновение удивительно перевоплотился — истинно пень: и слева, и справа, как ни поверни, — пень, да и только! Присматриваюсь: котомка — нарост; ствол ружья — сучок; дошка — как кора; да и сам он весь так схилился на правый бок, никак не отличишь его от пня.
Сокжои, доверившись глазам, отворачивают головы и долго прислушиваются, затем, выгибая длинные туловища, лениво потягиваются, оправляются от лежки.
Улукиткан, не меняя позы, коротенькими шажками, сантиметров на пять, не более, подвигается к сугробу.
Снова встревожились сокжои и, вытянув длинные шеи, как журавли, изумленно озираются, не могут понять, откуда доносится шорох.