Неширокие лиственничные перелески обмежевывали бугристые мари, разукрашенные лоскутками светло-желтого ягеля, ярко-зеленым стлаником. Снежный покров на солнечных склонах был порван, и уже, казалось, не залатать зиме этих прорех.
У крутого поворота реки, каменистого мыса, Улукиткан остановил караван. Он торопливо вытер рукавом потное лицо, и черные бусинки его пытливых глаз забегали по мысам, по склонам гор, по горбатым лиственницам, одиноко торчащим на мари. Затем, склонившись на посох, он долго приглядывался к ельнику, неширокой полосой спускавшемуся со склона к реке. Я подошел к нему:
— Что увидел?
Он растерянно улыбнулся и долго смотрел мне в лицо, о чем-то раздумывая.
— Когда я был молодой, мог догонять тугутку[36], таскать на себе дикого барана и ноги не знали, что такое усталость, тогда тут дымился мой чум, — заговорил он, показывая рукой на три толстые ели с сомкнутыми вверху кронами. — Однако, шестьдесят лет уже есть, а то и больше, как я кочевал отсюда. Эко долго ходил и вернулся. Птица тоже далеко летает, да старое гнездо не забывает.
— Неужели узнал места? — удивился я.
— Эко не узнать, если тут жил! Думаю, примета найду. Иди со мною, — сказал он, выпуская из рук вожжу и направляясь к лесу. — Жена тогда должна была принести в чум первого ребенка, обещала сына. Я ему много аю[37] кабарожьих собрал. Но жена ошиблась. Она говорила, в родильном чуме было очень темно, не того поймала, кого хотела: оказалась дочь. Мы покинули эту стоянку — думали, не наше тут место. А чтобы обмануть харги[38], подменившего ребенка, я оставил тут под елью все аю — пусть, думаю, он караулит их, — а сами кочевали далеко на Учур. Сейчас искать буду, где клал.
— А чем плохо, если родится дочь? — спросил я.
— Опять не знаешь! Девка что делала прежде? Кожи мяла, унты, дошки шила, мясо варила, лепешки пекла, оленей пасла. Но раньше кому-то надо зверя убить, белки, колонков настрелять. Вот и считали: хорошо иметь первым сына, а второй — дочь, тогда шибко ладно в чуме.
Старик подвел меня к трем елям, осмотрел корни, недоуменно повел плечами, потом, кивнув в сторону толстого пня, стоявшего на краю леса, сказал радостно:
— Тогда это была самая лучшая ель! Теперь от нее только догачан[39] остался. Я ее пережил.
Улукиткан разбросал возле пня ногою снег, содрал мох и, запустив под корни руку, долго шарил ею в пустоте.
К нам подошел Мищенко, а затем остальные.
— Кого это он копает? Бурундука, что ли? — спросил Геннадий, покосившись на Улукиткана.
— Еще в молодости где-то здесь спрятал бабки, а сейчас вспомнил, ищет, — ответил я.
Все сгрудились около старика, а он, приподнявшись, протянул мне на ладони три темные от времени косточки.
— Однако, тут кто-то жил после меня, аю мало осталось, — сказал он.