Кажется, наступили самые горькие дни в нашей с Улукитканом жизни.
— Хочу чаю… — бредовым шепотом просит старик.
— Нечего заварить, Улукиткан, все унесла вода.
— А-а, ну-ну, ладно, забыл…
Через пять минут он снова просит чаю. Просит с детской мольбой в голосе, ему кажется, что только чай восстановит силы.
Я нарвал брусничных листьев и бросил их в чуман с кипящей водой.
— Когда чаю нет, брусничник хорошо, — говорит больной, громко причмокивая губами. — Поверни меня на другой бок, пусть и грудь греется.
Из шкур погибших оленей делаю постель больному и сам думаю лечь пораньше. Сон — испытанное средство против всяких огорчений: во сне легче заживают душевные раны и тело набирается новых сил. Ложусь на хвою, укрываюсь телогрейкой, больше ничего нет.
В эту холодную, чужую ночь многоярусные ели были нашим убогим жильем, костер и хвойное ложе — удобством, кипяток с хлебными крошками — пищей. Вместо беседы — тяжелое раздумье о будущем. «Жалким станет тот, кто в борьбе потеряет надежду, его покинет энергия. Ненужным, чужим он окажется среди друзей», — вспомнил я вдруг житейскую истину. И во мне забурлила горячим ключом решимость идти против всего — и своей судьбы, и безжалостной природы, и времени, — лишь бы только выпутаться из этого проклятого плена и вывести Улукиткана.
— Смотри погода, ладно ли будет завтра? Да не ушли бы олени далеко, — говорит сиплым голосом Улукиткан.
Я вышел на берег. Ночь рождалась в томительных сумерках. На востоке в тусклой позолоте неба грозно дыбились тучи. С ближних мысов, сбегающих уступами к реке, давил туман. Купури, немного присмирев, скользила у моих ног притомившимся зверем.
— Наверно, дождь будет, тучи идут с востока, — сказал я, вернувшись.
— Дождь, говоришь?.. — удивился Улукиткан. — Крикни погромче, я послушаю — может, узнаю, — попросил он.
— Ку-уй! — крикнул я.
«Куй… куй… куй…» — отовсюду откликнулось сторожкое эхо.
— Слышишь, далеко отзывается — хороший погода будет, — сказал старик, успокоившись.
Напрасно я пытаюсь уснуть. В голове клубок неразгаданных мыслей. Как мать в забытьи слышит малейший шорох дитяти, так и я без слов стал чувствовать и понимать желания Улукиткана. Он хочет что-то сделать без меня, прислушивается — сплю ли я, вздыхает, не знает, куда деть руки. Я нарочно начинаю тихо храпеть. Старик настораживается, вытягивает длинно, по-гусиному, шею, вытаскивает из-под шкуры бердану. Он продолжает смотреть незрячими глазами поверх костра куда-то в темноту, а сам ласково, по-детски ощупывает ружье, поворачивает его вверх «брюхом», достает нож и только теперь склоняет над ним тяжелую голову.