Вот только в этом доме не водилось крыс, они уже сожрали все, что было можно, и ушли. Они сожрали, а ему жрать нечего.
И снова отозвалась тварь, принялась уверять, что все будет, стоит только захотеть. Принялась уговаривать, что можно не убивать, а только слегка надкусить. Он представил, как надкусывает, и его чуть не вырвало. Вырвало бы наверняка, если бы было чем.
Время остановилось в этой борьбе с самим собой. Время остановилось, а он чувствовал себя застывшей в янтаре мухой. Клыкастой, смертельно голодной мухой.
Сколько бы это длилось? Может быть, до последней папиросы? Или до последней человеческой мысли? До окончательной утраты баланса?
Все изменил стон. Тихий, едва различимый стон. Пока Григорий боролся с голодом, Лида боролась за свою жизнь. И так уж вышло, что он один теперь для нее и спаситель, и палач. Это уж как повезет. Это уж как повернется к ним обоим фарт. Потому что, если с Лидой что-нибудь случится, по его вине случится, ему не жить. Найдет способ. Если у самого не получится, Власа попросит. Как с таким жить-то?
Лида снова застонала. А Григорий снова зарычал. Оказывается, он рычал. А чего ж не порычать, когда ты бездушная тварь?
– Лида? Лидия!.. – Даже голос его был уже нечеловеческий. Что ты разберешь в этом яростном рыке?
– Григорий?.. – И снова эхо, а не голос. И снова яростная голодная волна, но уже пополам с волной жаркой и живой. – Гриша, это вы?..
– Это я, – прорычал он весело. Не хотел пугать, потому старался изо всех сил. – Далеко же ты от меня сбежала, Лидочка!
Прорычал и замолчал, прислушиваясь. Она не ответила. Не разобрала слов? Обиделась? Испугалась? Умерла?
В какой-то момент ему захотелось, чтобы умерла. Ему бы тогда не пришлось брать грех на душу и договариваться с тварью внутри себя. Он бы тогда оплакал ее, оплакал бы свою любовь к ней, и продолжил бы свою не-жизнь. Эти мысли вдруг оказались еще страшнее, еще ужаснее тех, с которыми он боролся все эти бесконечные мгновения. На невидимых весах смерть Лидии вдруг перевесила все его страдания разом. И человечьи, и упыриные!
– Лида, держись! – просипел он, и ринулся в пролом.
По лестнице он скатился кубарем, приложился затылком об каменную сочащуюся сыростью стену, но не почувствовал никакой боли. Упавший рядом фонарь погас, и Григорий испугался, что свет в его жизни больше никогда не зажжется.
Зажегся, сначала робкий, дрожащий, а потом разгорелся и высветил ту, ради которой Григорий решился на вот это все.