— Живет — и пусть живет. Поклон передай, а больше ничего.
— Хорошо, — сдержанно сказал Кружилин.
— А теперь ступай. Я на часок прилягу, отдохну.
— А Назарова ты не обижай, — проговорил Субботин, опять глядя в окно. — Поддерживай, как только можешь.
— Разве не поддерживаю? Мой предРИКа Хохлов Иван Иванович настаивает, чтобы мы представили Назарова к правительственной награде. И сегодня первый об Назарове говорил…
— Говорить-то говорил… Да мне кажется — не пройдет номер с наградой.
— А потому! — сказал Субботин сухо и раздраженно. — Ну, что ты так смотришь? Сейчас везде лихо, и повсюду люди невозможное в тылу делают. И все наград достойны. Всем поголовно ордена, что ли, раздавать? Не хватит на всех… Ну, всего тебе доброго, Поликарп.
Кружилин пожал протянутую ему руку и вышел из дома секретаря обкома в зной и тополиную метель.
Шагая к вокзалу, Поликарп Матвеевич раздумывал, что последние слова Субботина, с одной стороны, были понятны, но с другой — они как-то не убедили его. В тылу, на колхозных полях, порой не легче, чем на фронте, и люди действительно делают невозможное. Разве не справедливо было бы награждать самых достойных? Но за всю войну почему-то не было еще подобного случая. Орденами часто отмечали работников различных областей промышленности, преимущественно оборонной. А хлеб разве сейчас не оборонная продукция?
Знойный июльский день начался давно, и казалось, никогда не кончится. Солнце, как всегда, не торопясь выплыло, поднялось из-за края земли, лениво стало взбираться на небо. Уж нет-нет достигло оно зенита, и казалось, застряло там навсегда, стояло и стояло, не думая скатываться вниз, к Звенигоре.
Под высоким небом гранитные вершины ее нестерпимо сияли. Каждый каменный кристалл яростно отражал солнце, сверху на утесы лились и лились солнечные струи, разбивались об камни на потоки ослепительных искр.
Весь день, с самого утра, Ганка, дочь Марьи Фирсовны, обливаясь потом, остервенело дергала осот, молочай и сурепку, бросая злые взгляды на небо, на раскаленные солнцем горы, на работавших рядом дочерей школьной учительницы Берты Яковлевны — Майку и Лидку, на Димку и его двоюродного брата Володьку Савельева, жившего в этом колхозе и теперь возглавлявшего бригаду школьных полольщиков. Володька, у которого под солнцем давно и, казалось, навечно выгорели не только волосы, но и глаза, время от времени разгибал бронзовую, мокрую от пота спину, оглядывал хлебную полосу, которой не было конца, потом поднимал голову вверх и говорил:
— Давайте… А то солнце вон покатилось.
Ганка после таких слов еще больше злилась. Во-первых, солнце никуда не покатилось, как торчало, так и торчит на месте. Во-вторых, они все и так «давали» — у нее руки и все тело горели от проклятого осота.