Но, подойдя к нему, не сел, а лишь взял со стола какое-то письмо с приколотым к нему конвертом, с трудом поднял тяжелую голову. — Иван Михайлович, я должен… обязан, к сожалению, сообщить это тебе. Ты мужественный человек… Твой сын Павел…
Первый секретарь обкома это говорил, а все вещи, находящиеся в кабинете, — мебель, портреты на стене, занавески на окнах и сами окна — потускнели вдруг, качнулись и поплыли, поплыли… И сам первый секретарь обкома как-то странно наклонился и, не падая окончательно, метнулся к нему. В уши ударило еще раз глухо и больно:
— Иван Михайлович! Иван…
…Он очнулся на диване. Рядом на стуле, взятом от стола для заседаний, сидела та самая женщина-врач, которую Иван Михайлович видел в приемной, — теперь она была в белом халате. Первый секретарь обкома стоял возле нее.
Очнулся Иван Михайлович оттого, что услышал запах какого-то лекарства. В голове стучало. И в груди, там, где сердце, стояла тупая, тяжкая боль.
Он приподнялся, спустил ноги на пол.
— Пашка, средний сын… Последний, — мучительно проглотив тяжелую, с острыми краями пробку, торчавшую в горле, проговорил он. — Сперва крайних выбило, теперь в середку… Теперь я совсем один.
— Теряем сыновей, Иван. Теряем дочерей… — проговорил первый секретарь обкома, присаживаясь рядом на диван. — Не ты один теряешь. Всем тяжко…
— Да, это так. — Субботин, судорожно вздохнув, поглядел мутными глазами на врача, на первого секретаря. — Спасибо вам…
— Поезжай домой, Иван Михайлович. Отдохни, успокойся, если можешь… Вот Зинаида Даниловна побудет с тобой.
— Нет… Я пойду к себе в кабинет. Что же… надо работать. Надо работать.
— В Шантару ехать я тебе запрещаю. На пленум кого-нибудь другого пошлем.
— Нет, я сам поеду, — упрямо мотнул он белой головой.
…Когда Иван Михайлович Субботин снова шел через приемную, солнечные полосы, бившие из окон и растекавшиеся по паркетному полу, были черными, и он спотыкался об них.
Было второе августа, день стоял безветренный, теплый, небо чистое и высокое.
На берегу Громотухи оживленно, как на воскресном базаре. Галдели и кричали люди, на разные голоса звенели и хрипели пилы, скрипела прибрежная галька, по которой на лошадях таскали из воды мокрые, тяжелые бревна. Их распиливали тут же вручную на доски, на брусья, соорудив для этого высокие козлы, складывали в штабеля, а оттуда грузили на автомашины и подводы, увозили.
На не расчаленных еще плотах купались ребятишки, с хохотом и визгом прыгали в воду, подымая тучи брызг.