И волоковые окошки! – Аксинья сразу выбрала повелительный тон, надеясь, что молодухи привыкли подчиняться.
Горбунья наконец заметила ее, улыбнулась, скукожив лицо, рванулась, кажется, чтобы обнять, но в последний миг остановилась. Аксинья пожалела, что уста той сомкнуты и ничего от повитухи о муках Лизаветы не узнает.
Молодухи путано сказали, что рожает хозяйка с утра. Река давно вытекла, только дитя по-прежнему далеко от света белого.
– Мы уж и косу расплели, и пояс развязали, все узлы до единого… А все без толку, – сетовали служанки.
Словно в том был какой-то толк!
Аксинья вспоминала свои вторые роды, облилась потом – холодным, хоть в бане горячий воздух не желал уходить в открытые волоковые оконца.
– Вы, всё вы, ведьмы, – словно в дурном сне, повторяла баба, и лицо ее, зареванное, тусклое, плыло в неясном тумане. – Погубили дитя, погубили. Дьяволу душу отдали… Ведьмы!
Лизавету, обмякшую, посеревшую, утащили из мыльни потемну. Дюжая служанка взвалила ее себе на горбушку и понесла, а пухлые руки роженицы свешивались вниз и колотили ту по спине, и Аксинье казалось, что она уже не поднимется. Да нет, что за глупость! Сколько силы в бабьей плоти – оправится молодуха, оправится.
– Некрещеным помер, некрещеным. – Мать роженицы словно обрела несколько ртов. Каждый из них тихо да слезно винил Аксинью.
Горестное слово обращалось к ней, било в грудь острым дрыном и твердило: «Опять виновата!» С безголосой повитухи какой спрос? Сейчас Горбунья всплескивала руками, мычала что-то горестное и глядела безотрывно на лавку.
Там посреди окровавленных тряпиц лежало то, что должно бы стать бойким звонкоголосым мальчонкой.
Аксинья видела за долгую жизнь стольких безвременно усопших, обмывала младенцев и молодых баб, взывала к небесам, жалела, утешала, кляла, изыскивала запретные слова, горела жалостью и сплетала снадобья. С годами узрела истину: каждый смертен, и не ей, суетной знахарке, травнице, менять что-то в высшем промысле.
А сейчас думы ее горчили. Лизавете Щербине надо бы благодарить милосердного заступника. Не след о том говорить роженице и ее убитой горем матери, но мальчик не закричал бы звонко, не пошел по тропке, не вырос в мужа сильного. За все годы, что принимала Аксинья детей, что перерезала пуповину, утешала родивших мертвое, не видала такого.
Она сглотнула горькие слова, взяла чистую пелену и завернула дитя так, чтобы спрятать личико.
Сани резво катили по сонным улицам, казачки громко зевали и тут же крестили разверстые рты.