вает сзади, дорога у всех одна, и ползешь, выбиваясь из сил, и вываливаешься наружу, не сразу понимая, что произошло, а это – это тот самый перламутровый шар, но до него еще надо доплыть, и плывешь, потому что иначе смерть, и сколько их, которые тонут рядом с тобой, плывут и тонут, тонут, тонут один за другим, но вот – дотрагиваешься рукой до светящейся, ледяной на ощупь поверхности – и намертво примерзаешь к ней, и видишь, как становится ледяной твоя рука – по локоть, по плечо, выше, выше, – доходит до сердца, и сердце останавливается на полуударе, и перед глазами вспыхивает что-то черное, с миллионом золотых полосок, а потом сменяется черным же небом, ледяным черным небом с вмерзшими в него звездами, но это только полнеба, понимаешь ты, а еще полнеба скрыты землей под ногами, никогда не увидишь всего, никогда, а может быть там, где ты ничего не видишь, и происходит главное, главное и страшное, но вот меняется что-то, исчезает, небо становится старым и дряблым, морщится, опадает, обнажаются пружины и зубчатые колеса, еще немного – и они. тоже распадаются в прах, и ржавая поземка летит над призрачной землей, и я, маленький и голый, замерзший, синий дрожащий, делаю свой первый шаг, потом еще один, потом еще, еще – и иду куда-то, потому что всегда, когда тебе все равно, идти или стоять на месте, уж лучше идти…
Была странная, состоящая из кирпичиков темнота, и просачиваться сквозь нее можно было только между кирпичиками, вдоль, поперек, вверх, вниз, – но зато это было легко, тепло, приятно, и приходилось даже слегка сдерживать себя, как хозяин добродушно сдерживает разыгравшегося в снегу молодого пса, сдерживать, чтобы не течь сразу во все стороны, Я подносил руки к лицу, и они радостно выплескивались из просветов между кирпичами, я наклонялся вперед, – и лицо мое, дробясь на блики, проносилось по извилистым лабиринтам, иногда встречая и выручая свои заблудившиеся части; я вставал на носки и кружился в этом тихом пространстве, чувствуя себя стаей рыб, проскакивающих в ячейки слишком крупной сети; изредка я со ржавым скрежетом цеплялся чем-то за что-то, и тогда казалось, что цепкая ручка скручивает жгутом мои кишки, но стоило сдать чуть назад, и зацеп исчезал, и можно было опять кружиться, кружиться, кружиться – до одурения, до судорог, до бесконечности…
Почему-то лишь здесь, вдохнув плотный запах йода и мочи, я вспомнил, что устал.
Вид у Зойки был вполне деловой, и человек, плохо ее знающий, ничего бы не понял.
Ну, глаза чуть прищурены. Многие так щурятся.
Юра уже был здесь и убежал ненадолго домой. 0й придет к девяти и останется на ночь.
За Тедди все так же дышал аппарат. С трубкой во рту он почему-то походил на глубоководное чудовище, выброшенное на берег. Веки его почернели и отекли.