Волна атакующих покатилась дальше, ко второй траншее. А в первой, на дне ее, остались лежать, втоптанные в грязь, в зеленых мундирчиках те, кто несколько минут назад стрелял из пулеметов и автоматов. Вроде бы из первой траншеи никто из гитлеровцев не убежал, но из следующей опять стреляли пулеметы и автоматы, мелькали зеленые, блестящие под дождем каски.
Вдруг вскрикнул и зашатался Нагорный.
— Зацепило? — сочувственно спросил Ромашкин.
— Кажется, да. Но я пойду вперед. Я могу. — Нагорный держался за грудь рукой, под пальцами на мокрой гимнастерке расплывалось красное пятно. Он побежал вместе со всеми, но постепенно стал отставать. Несколько раз падал, спотыкаясь на ровном месте, но поднимался и шел вперед.
«Вот так, наверное, и папа, — подумал Василий. — Он тоже был скромным, тихим, но в бою от других не отставал».
Ромашкин, оглядываясь, видел Нагорного, очень хотел помочь ему, однако железный закон атаки — все идут только вперед — не позволял это сделать. Те, кто ранен, помогут друг другу, к ним подоспеют санитары. Живые должны продолжать свой бег навстречу врагу и поскорее убить его, иначе он сразит тебя.
Нагорный все же дошел до второй траншеи. Здесь на роту обрушился сильный артиллерийский налет. Все бросились на мокрое, скользкое дно, лежали некоторое время, не поднимая головы. Снаряды рвали землю совсем рядом. Кислый запах разопревшей от дождя и пота одежды заполнил траншею, набитую людьми.
Когда обстрел прекратился, Ромашкин хотел перевязать Нагорного — тот лежал рядом.
— Не надо. Бесполезно. — Он смотрел на Василия добрыми усталыми глазами. — Это даже к лучшему. Если бы вы знали, как я устал! Я очень боялся, что умру без пули. Без крови. Не сниму с себя обвинения. И вот слава богу, я убит. Очень прошу сообщить домой, в Ленинград. Пусть знают — я никогда врагом не был. Вот окончательно доказал это. Теперь жене, дочери… легче жить будет… — Нагорный обмяк, рука упала с груди, открыв густо-красное пятно на потемневшей от дождя гимнастерке.
«С простреленным сердцем шел человек в атаку, — подумал Ромашкин, — очень дорожил он своим добрым именем, сделал все, чтобы восстановить его».
Дождь обмывал лицо Нагорного, оно было спокойным и строгим, лишь одна обиженная морщинка пересекала его высокий лоб. Эта морщинка была единственным упреком за несправедливые подозрения и кару соотечественников.
Из-за поворота траншеи вдруг выбежал немец в орденах, с серебряным шитьем на воротнике и рукавах мундира. Василий схватился за автомат, но «фриц», весело улыбаясь, закричал:
Ромашкин узнал Вовку-Штымпа.
— Ты зачем в эту дрянь нарядился?
— Мои шмутки промокли под дождем, а это сухое. Смотри, сукно — первый сорт! Я в блиндаже чемодан раскурочил.