Только радужные надежды на будущее сдерживали в известных границах бурлившие в ней подавленные желания, и она безмолвно молила бога, чтобы он не лишил ее возможности удовлетворить эти желания в освященном церковью браке.
Мама, в противоположность Агнес, опустилась на пол какой-то бесформенной массой, похожая на кучу поношенного тряпья. Голова ее безвольно поникла в смиренной мольбе, трогательно-голубые, как незабудки, глаза были залиты слезами, нос раздулся. Громкие стремительные слова молитвы, ударяя ей в уши, вызвали в ее воображении образ сына, и сначала она прибегала к носовому платку украдкой, потом уже чаще и, наконец заплакала не скрываясь. Казалось, даже сердце ее все время непрерывно выстукивает: «О боже, если я виновата перед Мэри, не карай меня слишком строго. Не отнимай у меня Мэта. Оставь мне сына, чтобы было кому любить меня».
По окончании молитвы наступило долгое молчание, потом Агнес встала и, протянув руку миссис Броуди, помогла встать и ей. Стоя одна против другой в тесной и дружеской близости, обе женщины смотрели друг на друга с взаимным пониманием и сочувствием. Мама тихонько кивнула головой, словно говоря: «Это поможет, Агнес. Это было чудесно!» Казалось, молитва вдохнула в них новые силы. То, что они излили все свои надежды, опасения и чаяния неведомому существу на небесах, всемогущему и всеведущему, утешило, укрепило и ободрило их. Теперь они были уверены, что с Мэтом все будет благополучно, и когда миссис Броуди, наконец, собралась уходить, отдохнувшая и повеселевшая, они с Агнес обменялись взглядом, говорившим о тайном и радостном сообщничестве, и нежно поцеловались на прощанье.
В середине марта в пустовавшем помещении рядом с лавкой Броуди закипела работа. Раньше эта пустая лавка рядом с его собственной была для Броуди бельмом на глазу, и он поглядывал на нее с презрительным неудовольствием. Но сразу после сообщения Дрона о том, что она продана Манджо, он начал смотреть на нее уже по-иному, с какой-то своеобразной и еще более сильной, чем раньше, неприязнью.
Всякий раз, как он входил в свою лавку или выходил из нее, он бросал исподтишка ненавидящий взгляд на пустое и запущенное соседнее помещение, так торопливо, как будто он боялся, что кто-нибудь этот взгляд перехватит, и так злобно, как будто вымещал на этом неодушевленном предмете свое мрачное настроение. Два пустых окна уже не были для него только пустым местом, а чем-то, что он ненавидел, и каждое утро, когда он проходил мимо, и боясь и надеясь, что в них появятся признаки вселения нового соседа, но взгляд его встречал все ту же пустоту и ветхость, он испытывал непреодолимое желание изо всей силы швырнуть тяжелым камнем и разбить вдребезги эти стекла, за которыми зияла пустота.