Через два дня после своего представления Самуил был приглашен на послезавтра отобедать.
И вот теперь, выйдя от Юлиуса, Самуил заехал за своим посредником, и они вместе отправились в Мезон.
В тот вечер должен был состояться большой обед.
Часть сотрапезников уже прибыла, другие продолжали собираться. Засвидетельствовав свое почтение банкиру, Самуил и его спутник присоединились к другим приглашенным, которые в ожидании, когда пора будет сесть к столу, попарно и группами разбрелись по аллеям парка.
Бродя между беседующими, посредник подходил то к одним, то к другим, здоровался и представлял им Самуила.
Они обменивались двумя-тремя банальными фразами и расходились, пожав друг другу руки.
Но, несмотря на видимость братской приветливости, с какой столпы вольномыслия встречали Самуилова спутника, в их обхождении с ним чувствовались скованность и смущение.
Он сам указал Самуилу Гельбу на это обстоятельство.
— Их рукопожатия меня не обманывают, — шепнул он ему. — Я знаю, что они не любят меня.
— Но почему? — спросил Самуил.
— Потому что они честолюбцы, а я нет; потому что я служу нашему делу во имя его самого, а они — ради своих целей. В их глазах я что-то вроде живого упрека. Мое самоотречение — укор их алчности. Я дезертир корысти, предатель себялюбия. Увы, увы! Если б вы только знали, сколь немногие в этом скопище народных трибунов и защитников прав заботятся о чем-либо, кроме собственных интересов! Я водил с ними знакомство, и я краснею за них. Они меня опасаются и избегают как собственной совести. Но я не в обиде за то, что они меня не жалуют; за их равнодушие я плачу той же монетой. Вовсе не ради них я тружусь.
— Я, разумеется, тоже, — отвечал Самуил. — И народ трудится не для них. Предоставим им плести мелкие подпольные интриги; пусть кроты роют свои норы под шаткими привилегиями и прогнившими институтами прошлого — обрушившись, они их раздавят! Революция, которую готовят эти люди без веры и без силы, покончит с их жалкими расчетами. Пусть они только откроют шлюз, и поток унесет их.
Зазвонил колокол, и гости направились в громадную обеденную залу, так и переливавшуюся огнями и блеском серебряной чеканки.
Обед был великолепен.
Изобилие редких вин, невероятных рыб и фантастических фруктов, огромных цветов в огромных севрских и японских вазах, толпа слуг, музыка оркестра, из глубины сада долетавшая сюда в виде расплывчатых волн, так, чтобы не заглушать разговора, а ненавязчиво вторить ему, — все здесь содействовало полнейшему упоению чувств. За те деньги, которых стоило подобное празднество, можно было бы в течение года досыта кормить три семейства.