Тогда я рукава засучил – раз окатил тебя, два, а на третий грудь твоя зашевелилась и ты вдохнул. Вот оно, думаю, Божье благословение! Осенил я тебя тогда знамением, прочел молитву и повесил на тебя крест. И как только опустился крест тебе на шею, тут-то ты глаза и открыл!
Ганин провел рукой по груди и вправду нащупал массивный резной крест – тот самый, который раньше висел на груди отца Дормидона.
– Поноси, поноси, – сказал тот. – Он тяжелый, большой. Вспоминать будешь чаще.
Спорить с попом не было сил. Кряхтя, Ганин приподнялся – отец Дормидон поддержал его, – на четвереньках дополз до шконки и влез на нее. Ощущение было такое, что ему покорился Эверест.
– Поспи, – сказал поп, вокруг головы которого от лампочки образовался нимб. – Теперь сон – лучшая склейка от хвори. Пока спишь, кровь в синяках расходится, кости прирастают. Но когда проспишься, вспомни – ты теперь другой человек. Ты теперь под Отцом Небесным ходишь, Отец Небесный даровал тебе вторую жизнь. Шутки свои с наркотиками брось. Форму свою басурманскую сыми и в огонь. Думай. А лучше всего иди в монастырь.
– Слышь, отче, – сквозь слабость пробормотал распластавшийся на шконке Ганин.
– Что? – отец Дормидон наклонился к нему. – Исповедаться хочешь?
– Отвали, пока не получил в жбан!
Хлеб
То ли организм Ганина был молодой и здоровый и потому быстро приходил в себя. То ли действительно помогал крест. А только Ганин смог самостоятельно подняться и дойти до ведра уже на следующий вечер.
Понятия «утро» и «вечер» были в камере условными. Из-за лампочки все в ней превращалось в сплошные сумерки. Часов Ганин не носил. Отец Дормидон тоже. Поэтому о том, что на самом деле творится в мире – вечер там или утро, – приходилось только догадываться по ощущениям. А по ним выходило, что сейчас вечер.
На полу рядом со шконкой стояли миска с прилипшей к ней бурой коркой и алюминиевая кружка с чаем.
– Еда, – пояснил поп со своей койки, наблюдая за нетвердыми шагами сокамерника. – Эти принесли. Сверху.
– Ты это, отче, – сказал стоявший над ведром Ганин, – за грубости не обижайся. Горячечный я был. Плохо все помню.
– Крест не снимай! – приказал поп.
– Не буду.
– И шмалить перестань.
– Перестану.
Отец Дормидон пошамкал губами, хотел сказать что-то еще, но потом передумал.
Ганин добрел до кровати, рухнул на нее и снова заснул.
«Как же так, Андрюша?» – солдат прыгал на одной ноге. Вторая была до колена оторвана. Из красного мяса торчал кусок кости. Пилотка на голове съехала на бок, держалась не пойми на чем. Вместо левого глаза зияло пулевое отверстие.
Солдат был совсем молодой и лопоухий. «Что я маманьке скажу? – проплакал он. – Ждет ведь меня маманька».
– Борис Смирнов, – узнал солдата Ганин. – Тысяча девятьсот двадцать второй год рождения.