Бум, буум, буум!
Олимпиаду повело в сторону, она сильно наклонилась, кровь прилила к голове, и потемнело в глазах. Или это фонарь погас?!
— Липа, слезай!! Хватит!
Света не было. Света не было нигде, ни внутри головы, ни снаружи.
Она судорожно выпрямилась и стала колотить наугад, хотя рука уже почти не держала топор. И когда она поняла, что больше не может, не может, что сейчас упадет, прямо ей в глаза вдруг ударил воздух, холодный и острый, как тот, самый первый луч фонаря, и следующий удар топора пришелся в пустоту, и крохотная синяя точечка заглянула ей в лицо.
— Липа!!
Двумя руками, ни о чем не думая, она стала крушить и громить жесть, которая поддавалась, на этот раз точно поддавалась, и Олимпиада изо всех сил отворачивала прорубленный край, и он загибался, и вторая точечка приветливо выглянула из-за края, словно Люсинда, которая должна была спросить: «Ну как ты тут оказалась?!»
Олимпиада плохо соображала, но воздуха стало много, и он был свежий, легкий, и им хорошо дышалось, и это был путь к спасению!
— Липа!
Она остановилась и выронила топор. Он сильно загрохотал где-то внизу.
Тут Олимпиада решила, что топор попал Добровольскому в голову и она его убила.
— Ты… жив?
— Жив. Попробуй вылезти.
— Как?!
— Возьмись руками за край и подтянись. Сможешь?
— Я… не знаю.
— Попробуй.
Она попробовала. Распрямилась на шатком стульчике, и голова и плечи оказались снаружи, но руки соскальзывали, край был неровный, и, кажется, она резала им кожу. Вылезти никак не получалось.
— Давай, — велел Добровольский из преисподней, — давай, Липочка! Немного осталось! Ну!
И когда он сказал «ну!», она вдохнула, выдохнула, еще раз рывком подтянулась и перевалилась на крышу. Крыша была ледяная и скользкая, должно быть, очень опасная, но такая замечательная, такая надежная, такая твердая — никакой шатающейся хлипкой пластмассы под ногами!..
Олимпиада немного перевела дух, свесила голову в черную дыру, из которой несло теплом, и сказала:
— Я здесь. На крыше. Я тебя жду.
Ответа не последовало.
Раздался какой-то отдаленный шум, дребезг и скрип — слон ломился через посудную лавку.
Лежа на животе, Олимпиада посмотрела на небо.
Оно было высоким, подсвеченным снизу электрическими всполохами большого города, и облака летели далеко-далеко, почти прозрачные и, кажется, очень холодные. Голубые звезды мигали над задранным неровным листом, который Олимпиада отогнула своим топором. Если бы она знала, что это такой новый, широкий, плотный лист, она никогда в жизни его бы не отогнула.
Хорошо, что не знала.
Тут вдруг из дыры показались голова и плечи Добровольского.
— Это я, — сказала голова. — Отползи подальше.
На локтях и коленях Олимпиада, как жук-навозник с обложки последней книжки Михаила Морокина, подалась назад.