Поэтому, возвращаясь без тяжелых коробок с коньяком и балыками, Фырнин не страдал от комплекса неполноценности.
И, приехав в командировку, он тоже вел себя не совсем обычно. Забросив вещи в гостиницу, но не оставив в номере ни единого документа, отправлялся гулять по городу. Не стремясь во что бы то ни стало объявить властям о своем прибытии, шатался по улицам, покупал газеты, лакомился мороженым, мог зайти в кино, посидеть в ресторане, заглянуть в магазины. Он прекрасно знал, что администратор гостиницы в ближайшие же полчаса позвонит в Большой дом, позвонит еще по двум-трем телефонам, и о его приезде будет известно. И, конечно, многих озадачит его исчезновение, начальнички обеспокоятся – где он, с кем, кто и какие материалы ему передает в эти минуты. И знал, что одним из первых вопросов завтра в высоком кабинете будет примерно такой:
– Как вам понравился наш город, как провели время?
– Прекрасный город, – неизменно отвечал Фырнин, сияя широкой улыбкой, поскольку отвечал искренне. В его глазах светился простодушный восторг и даже польщенность тем, что столь большой человек великодушно отдавал ему часть своего времени.
При этом Фырнин прекрасно сознавал, как на него смотрят, что думают, насколько весело будут смеяться, когда он уедет. И не возражал. А люди, видя перед собой если и не круглого дурака, то личность весьма незначительную, даже не считали нужным слишком уж таиться.
И опять жестоко ошибались. Ни единого оброненного ими слова, ни единого жеста, даже выражения глаз не забывал Фырнин и воспроизводил в своих очерках достоверно и глумливо. Да, тон его очерков был именно такой. И часто людей, которых он описывал, возмущало не столько раскрытие их неблаговидных дел, сколько тон – преувеличенно уважительный, но неизменно глумливый. Случалось, месяцами ходил Фырнин на судебные процессы, где обвиняли его в клевете, оскорблении достоинства, откровенном издевательстве. Наверно, это был едва ли не единственный журналист в Москве, которого вызывали в суд не за искаженные факты, а за скрытые намеки и куражливость.
Поскольку Пахомов в своем письме в редакцию обвинял Голдобова, с него Фырнин и решил начать. И на следующее утро, перекусив в гостиничном буфете, направился в управление торговли. Верный своим повадкам, не позвонил, не предупредил, а сразу бочком протиснулся в приемную с неловкой улыбкой, словно заранее прося прощения за то, что он, такой никчемный, посмел объявиться здесь.
– Простите, – остановился он в нескольких шагах от стола секретарши – огненно-рыжей, со взглядом непреклонным и подозрительным. – Простите, – повторил Фырнин, – первого его обращения секретарша не услышала. – Мне бы к Голдобову попасть, если вы, конечно, не возражаете.
– У него прием по пятницам.