Бранкузи воспылал ко мне симпатией и беспрестанно подливал. Я ткнул его локтем:
— А скажи, что там за парень? Который хромает. Похоже, он избегает меня.
— Джакометти? Он тебя ненавидит. Давай, до дна.
— Ненавидит? За что?
Бранкузи протянул бармену пустой бокал.
— Наверное, потому что он тобой восхищается.
— Где логика?
— Все очень логично. Что ненавидеть того, кто никогда не затмит тебя? Восхищаться человеком значит немного его ненавидеть, и наоборот. Бетховен ненавидел Гайдна, Скиапарелли ненавидит Шанель, Хемингуэй ненавидит Фолкнера.
Следовательно, Джакометти ненавидит Виталиани. И раз уж на то пошло, я тоже тебя ненавижу. Но мы, румыны, ненавидим по-доброму. Ну, ты пьешь или нет?
— Думаю, мне достаточно."
"— Ты шутишь? А что у тебя морда такая мрачная? Причин для такой морды у мужика может быть только две. Первая — женщина.
— А вторая?
— Еще одна женщина.
Мы закончили вечер мертвецки пьяными, мочась на немецкую машину на улице Варенн, и это доказывает, что политика мне все же была не чужда.
Мы с Бранкузи изредка обменивались письмами вплоть до его смерти, лет пятнадцать спустя. Если бы ему сказали изваять океан, он бы отполировал мраморный прямоугольник и заявил, что, поскольку каждую волну подробно изобразить невозможно, достаточно вылепить то, что их объединяет. Он ваял то, что мог увидеть лишь глаз безумца, зверя или телескоп, если бы умел видеть самостоятельно.
Месяц я провел в Париже, бродя по улицам, радуясь жизни и развлекаясь не всегда разумным образом.
Фрицы создавали довольно гнетущую атмосферу, и те, кто мог, веселились вразнос, но за обитыми войлоком дверями. Однажды утром на Монмартре меня остановил немецкий солдат. Я было испугался, но он только спросил, тараща глаза: «Вы Тулуз-Лотрек?» Я сказал: «Да, конечно» — и оставил ему автограф.
Я вернулся в Пьетра-д’Альба в первые дни 1941 года, в один очень холодный вечер. Что-то было не так, я сразу это заметил. Деревне полагалось спать в темноте, лишь кое-где мерцая колеблющимся светом из-за неплотных ставен.
Волшебная тишина зимних ночей должна была заполонять улицы. Но ставни оставались раскрыты. Ветер гулял с одного уличного спуска к другому, несся по переулкам, завывал, как безумный. Люди на площади расступились, пропуская нашу машину. Вдали перекликались голоса.
Я ринулся из машины в мастерскую. Единственная лампа светила в кухонном окне, где в полном безделье, глядя в темноту и кутаясь в шаль возле печи, ждала меня мама.