Воспользуйся же своим правом „победителя“…»
– Маша, любимая, – мой язык стал вдруг деревянным, он совсем не повиновался мне, я едва узнал свой собственный, какой-то надтреснутый голос. – Маша, скажи – ты любишь меня? Скажи только одно слово. Маша…
Она вдруг мягко, но решительно отстранилась от меня (поняла ли, что творится со мной?). Ее серые, не замутненные греховной страстью глаза смотрели доверчиво и печально.
– Ганс, ты хорошо человек. Я знай это. – Маша вдруг взяла мою руку, поднесла к своей груди. Краем ладони я с сердечным трепетом ощутил (ни черта-то она, дурочка, не поняла!) твердую среди мягкой упругости «точку». – Ганс, ты здесь оставаться всегда. Мой сердце… Я никогда забыть тебя. Никогда! – Она подумала немного, подбирая, видимо, слова. – Я желать тебе жить долго-долго. Лебе воль, Ганс…
Мимо окна тягуче проскрипела полозьями повозка. Раздался грубый мужской голос. Мать Маши что-то ответила. Хлопнула входная дверь. Я окончательно пришел в себя, вспомнил, что ведь все еще не сказал Маше главного – того, о чем твердил всю дорогу. Однако разговора не получилось. Едва я заикнулся о Германии, ее лицо тотчас преобразилось – стало скучным и замкнутым.
– Я никуда хотеть нет ехать! – произнесла она тихо и твердо и, мне показалось, с неприязнью посмотрела на меня. – Ганс, ты понимай… Я тут, Русланд, родиться, тут жить, тут остаться всегда.
Листок бумаги с моим домашним адресом, который я подготовил, когда ожидал ее, она, повертев с недоумением в руках, сунула мне обратно в карман: «Надо нет меня сердиться, Ганс, – сказала виновато и опять повторила: – Я никуда хотеть нет уезжать».
«Ну что же, – подумал я с горечью. – Значит, это – конец… Насильно мил не будешь»."
"Я в последний раз обнял Машу, крепко поцеловал ее. Мои глаза опять были влажны от слез, и все же я, вопреки всему, ощущал что-то наподобие счастья. Не такой уж я законченный подонок, если сумел сдержать себя… Я поднял с пола мятую бледно-голубую ленточку, что упала с Машиных волос, положив ее в карман, объяснил ей: «Этот бант я сохраню в память о тебе до конца своих дней».
Мне все никак было не расстаться с Машей, а время летело, торопило. Наконец я нашел в себе силы оторваться от нее, застегивая на ходу шинель, вышел на кухню. Ее мать стояла у плиты, что-то мешала в чугунке. По-видимому, она не предполагала увидеть меня снова здесь, считала, что я не дождался Машу и давно уже уехал. Она растерянно и вопросительно смотрела на меня, в ее глазах читалась тревога. Я решился, подошел к ней, взяв ее сухую, морщинистую, пахнущую той же мороженой капустой руку, поднес к своим губам: «Я уезжаю, мама… Теперь уже насовсем. Не волнуйтесь, я ничем не обидел Машу. Я люблю ее, вашу дочь.