— Нет, Игнатей, в грабеже я не распишусь!
— Гляди, как бы хуже не было.
— А хуже некуды. Некуды! Сто семьдесят… А с Кеши сколь? Ты скажи-ко мне, сколь на Фотиева-то? Вот! Ослобожден! Совсем! Вчистую!
— Кеша тебя не касается! Он освобожден по бедняцкой линии! — Сопронов тоже встал.
— А почему? За какие рыжики? У него и земли не меньше, и сам не урод! Кеша освобожден, а Миронов плати. Так выходит? Да где справедливость-то, а, Игнатей Павлович? Где?
— Ну, вот что, гражданин Миронов! Распишешься или не распишешься, знай одно: платить будешь!
И тут Евграф ударил по столешнице так, что огонь в лампе полыхнул, а в шкафу зазвенела посуда.
— Что делается! — Он оглянулся на жену. — А ну неси! Покажи ему эти кружева, мать-перемать, пусть хоть сейчас берет! Все волоки, в гроб, в душу…
Евграф никогда еще таким не бывал."
"— Ой, Анфимович, полно… — заговорила было Марья, но осеклась на полуслове.
— Неси!
Марья стояла в нерешительности. Кружева хранились в горнице, в сундуке.
…Видно, сам черт дернул Микулина, чтобы сшить такие дурацкие сапоги! Председатель, злой, сидел в Палашкиной горнице, старался только, чтобы не закашлять и не чихнуть. Распечатанная четвертинка и сковородка с селянкой стояли под носом, а он, голодный, глядел на все это и злился. Нельзя было ни шевельнуться, ни укусить горбушку. В Евграфовом передке имелся вокруг печи ход, Микулин давно бы мог выскочить из горницы в сени, если б сапоги не скрипели, как ворота Кеши Фотиева.
Надо же было так получиться!
Он приехал из Ольховицы еще засветло, поставил во двор лошадь и, отказавшись ужинать дома, у матери, через задворки подался к Палашке. Марья — будущая теща — тайком от Евграфа выставила четвертинку, сделала на шестке селянку. Евграф колотил что-то топором в хлеве и наверх не собирался, Мироновы жили уже в зимней избе. Микулин особо надеялся на предстоящий вечер, вернее ночь, надеялся потому, что Марья — Палантина мать — была теперь на его стороне. Он видел это и чувствовал… Он только открыл четвертинку, пододвинул хлеб и сковороду, как и объявился в доме Игнаха Сопронов. И вот на протяжении всего разговора Микулин сидел в горнице, боясь шевельнуться, потому что ни Сопронову, ни Евграфу попадаться на глаза было нельзя. Когда Евграф стукнул по столу кулаком, к председателю вернулась наконец смекалка, он решил снять сапоги, тихонько обойти печь и босиком незаметно выскочить в коридор. Он уже снял один сапог, начал снимать второй, как вдруг Евграф оттолкнул жену и распахнул дверку в горницу. Евграф опешил.
В Палашкиной горнице, в его доме, стояла на столе закуска и выпивка и чужой, об одном сапоге, мужчина глядел на него. Это было уж сверх всякой меры.
— Евграф Анфимович, — не зная, что делать, брякнул Микулин. — Здорово, та-скать…
— Хмы!..