– Я имел в виду не это…
– Я понял, что вы имели в виду.
Веласкес подошел к тому месту, где изображена была рука голландца Юстина Нассау, протягивающая генералу Спиноле ключ от города, – этот кусок был еще не дописан, и вместо ключа виднелось лишь пятно, – и слегка потер его большим пальцем. Потом отступил на шаг, не сводя глаз с холста: он всматривался в пространство между головами двух военачальников, отчеркнутое стволом аркебузы, лежащей на плече безусого и безбородого солдата, – туда, где угадывался полускрытый головами офицеров орлиный профиль капитана Алатристе.
– В конце концов, вспоминать будут именно это, – промолвил он. – Я хочу сказать – потом, когда и вы, и я ляжем в сырую землю.
Я рассматривал лица полковников и капитанов на первом плане – некоторым не хватало последних ударов кисти. Меня не смутило, что, кроме Юстина Нассау, принца Нойбургского, дона Карлоса Коломы, маркизов Эспинара и Леганеса, ну и, разумеется, самого генерала Спинолы, среди изображенных на холсте не было тех, кого я видел там в то утро, – зато своего друга, художника Алонсо Кано, Веласкес написал в виде голландца-аркебузира, стоящего слева, а черты, весьма похожие на свои собственные, придал офицеру в высоких сапогах, повернутого лицом к зрителям в правом углу. И что учтиво-рыцарственный жест Спинолы – генерал скончался от горя и позора четыре года назад, в Италии – соответствовал действительности, а вот голландский полководец получился куда более покорным и униженным, чем на самом деле. Нет, меня проняло, что в этой торжественно-спокойной композиции («Нет-нет, дон Юстин, не склоняйтесь передо мной…»), в сдержанности наших и голландских офицеров таилось именно то, что я наблюдал своими глазами и вблизи: горделивую спесь победителей, ненависть и отчаяние в глазах побежденных; ожесточение, с которым мы друг друга резали и долго еще будем резать, благо места в земле, укрытой дымно-серой пеленой пожарищ, всем хватит.