Однако в эту последнюю декабрьскую ночь 1977 года, сидя напротив моего редактора в темно-вишневом, лакированном, как шифоньер, купе поезда Амстердам — Волендам, я поняла, кажется, что имели в виду коллеги-патриции…
Мой обаятельный и ироничный редактор, краса и гордость ковровых коридоров, портьерных кабинетов и ковролитовых конференц-залов ЦК ВЛКСМ, растерявший в этом путешествии все свои достоинства, кроме роскошных костюмов и французских галстуков, сидел, уткнувшись в разворот «Франс-суар», и всем видом своим изображал глубочайшее равнодушие к происходившему вокруг. По-французски он читал неважно, я это хорошо знала, поскольку сама не раз помогала ему преодолевать серьезные пробелы в грамматике. Тем не менее от газеты он не отрывался, к беседе был явно не расположен и вообще вел себя, как подросток, которого родители за двойки оставили без телевизора. «Мужики в присутствии женщины дуются с единственной целью, — вспомнился мне очередной шедевр моей проницательной подруги. — Они хотят, чтобы их спросили, почему они дуются. Здесь главное — не ошибиться в выборе тактики. Запомни: если не спрашиваешь мужчину ни о чем, если не интересуешься причинами дурного расположения духа — значит, ты ни в чем перед ним не виновата. Даже если виновата во всем…»
Видит Бог, я не чувствовала вины перед этим человеком. Даже «тройка» сталинских времен безоговорочно признала бы его классическим паскудником по всем пунктам. В то же время я понимала, что самая крупная и, возможно, непоправимая неприятность в его дотоле комфортабельной и безоблачной жизни имеет прямое отношение ко мне. Испытывала ли я угрызения совести? Боже упаси! Тогда бы я стала похожа на жертву группового изнасилования, жалеющую крайнего в очереди мужика, который так и не получил по техническим причинам свою порцию удовольствия. Мучила ли меня жажда мести? Вероятно, в те дни я хотела бы оторвать кое-что у пары-другой мужчин, бесцеремонно пустивших мою жизнь под откос. Но человека, усиленно читавшего «Франс-суар», в этом списке потенциальных скопцов не было. Как, впрочем, не было и никакого смысла интересоваться причинами его дурного настроения: я ведь лучше, чем кто-либо другой в этом поезде, в этой стране тюльпанов, плотин и ветряных мельниц, во всем мире, знала эти причины.
Устроившись поудобней на кресле-диване, обитом добротным буржуазным репсом, я вынула сигареты, закурила и уставилась в черную пустоту за окном. Редкие всполохи фонарей освещали чистенькие, словно собранные из деталей конструктора, белые домики с красными черепичными крышами, аккуратные кирхи и сарайчики и, конечно, мельницы, мельницы, мельницы.