Над деревней по склону холма висел предрассветный покой, не дымили даже трубы над крышами, лишь кое-где над банями курился парок от ночной самогонной работы да тонко звонили сосульки на старых тополях. Однако в этой мирной тишине угадывалась тревога: молчали петухи и где-то за церковью завывала, будто пробуя голос, собака.
— Ворота! Ворота закрывай! — распорядился Прошка. — Я зятька подниму!
— Не закрываются ворота-то, — чувствуя неожиданную обозленность, сказал Ульян.
— А ты закрой! — рассердился Прошка и взбежал на крыльцо.
Николай Иванович торопливо одевался в передней, рядом суетился Прошка.
— Что там, Ульян Трофимыч? — спросил барин. На бледном лице его расползались красные, нездоровые пятна, руки мелко тряслись, пуговицы не попадали в петли.
— Да не решатся! — заверил Ульян. — Пошумят да разойдутся.
Николай Иванович шатнулся к нему, заговорил взволнованно, сбивчиво:
— Ты правду скажи… Скажи как есть, не скрывай… Совет-то ваш что надумал?.. Семья у меня, сын больной. Скажи, — я уеду в Есаульск, к брату…
— Ты, Иваныч, не волнуйся, — с внутренним напряжением сказал Ульян. — Я как большевик самоуправства не позволю.
А барин уже хватал его за руки, спрашивал и молил одновременно."
"— За что они так-то, Ульян? За что? Хорошо ведь жили, мирно! Как родные ведь жили! Что ж люди добра не помнят?
Прошка торопил и подливал масла в огонь:
— Идут! Ой, идут, ироды ненасытные! Сколь домов уже попалили! Сколь, слышно, народу сгубили!
— Замолчь! — вдруг рявкнул Ульян, багровея. — Панику развел!
С империалистической он вернулся контуженным, часто маялся от головных болей, и прежде спокойный, медлительный мужик стал нервным, припадочно-яростным до зубного скрежета. Прошка отскочил к двери от греха подальше и глянул оттуда с затаенной злостью. В доме Ульяна побаивались, и кажется, пугался его нетерпения даже сам Николай Иванович.
— Сидите дома! — заявил Ульян. — И не суетитесь! Сам говорить буду.
С высокого барского крыльца было видно, как толпа, разредившись, подтягивается к усадьбе, рыскали среди нее верховые, скрежетали полозьями по льду дровяные сани и розвальни, доносились женские и детские голоса…
Ульян встал в воротах и краем глаза увидел, как на крыльцо, не удержавшись, выходят домочадцы — суетится Прошка Грех, обнимая дочь, плачет барыня Любушка (ее так и звали всю жизнь), белеет узким лицом отравленный газом хозяйский сын Александр, и сам Николай Иванович, взволнованный, нетерпеливый, встал и оперся о перила, словно собрался говорить торжественную речь.