— Он лег на спину рядом со мной, под его весом песок на полу заскрипел. — Посмотрим, четвертая попытка, значит, у нас последний шанс. Ты слушаешь?
— Угу.
— А чего тогда в потолок уставился?
— Слушаю я. — Я подпер голову рукой и повернулся к Тревору, его торс слабо светился в полутьме. — Слушаю, Трев. Четвертая попытка.
— Не называй меня так. Я Тревор. Полное длинное имя, ясно?
— Извини.
— Проехали. Четвертая попытка, последний шанс, значит все или ничего.
Мы лежали на спине, плечами почти касаясь друг друга; между нами образовалась полоска теплого воздуха, а тишину наполняли голоса комментаторов и дребезжащее улюлюканье толпы.
— Победа за нами, — повторил Тревор. Я представил, что его губы шевелятся, будто во время молитвы. Казалось, он мог смотреть сквозь крышу и видеть беззвездное небо и обглоданную кость луны над полями. Кто-то из нас, то ли я, то ли он, шевельнулся. Расстояние между нами все сокращалось, игра ревела, а наши предплечья увлажнились от прикосновения настолько легкого, что ни я, ни Тревор его не заметили. Кажется, там, в амбаре, я и увидел впервые в жизни, как выглядит плоть на фоне темноты. Острые углы тела Тревора — плечи, локти, подбородок и нос — выдавались вперед из черноты, будто бы он дрейфовал на поверхности реки.
«Пэтриотс» вырвали свой победный тачдаун[37]. В колыхающейся траве вокруг амбара как безумные кричали сверчки. Я повернулся к Тревору и почувствовал прямо под полом их лапки с зазубринами; я позвал его, произнес его полное и длинное имя, сказал его так тихо, что слоги даже не сорвались у меня с губ. Я придвинулся к нему, к соленой и влажной щеке. Тревор вздохнул, кажется, от удовольствия, или я все выдумал. Я стал целовать его грудь, ребра, дорожку волос на бледном животе. Тут раздался тяжелый стук — шлем упал на пол, болельщики ликовали.
В ванной комнате стены цвета горохового супа. Внутри бабушка прикладывает свежесваренное яйцо внуку на лицо, к тому месту, куда за несколько минут до того мать запустила пустой керамический чайник, и он разбился о щеку мальчика.
Яйцо теплое, как мои внутренности, думает он. Это старое средство. «Яйцо лечит даже самые сильные ссадины», — сказала бабушка. Она обрабатывает лиловую припухлость на щеке у внука, блестящую, точно слива. Яйцо катается, равномерно давит на синяк, а мальчик из-под опухшего века наблюдает, как бабушка поджимает губы от усердия. Много лет спустя он превратится в молодого мужчину, все, что останется от бабушки — это лицо, врезавшееся в память; зимним вечером в Нью-Йорке он решит почистить сваренное вкрутую яйцо и тогда вспомнит складку между бабушкиными губами. Денег едва хватает на аренду квартиры, поэтому до конца недели он ест одни яйца. Они давно остыли, потому что утром он сварил сразу дюжину.