У Татьяны тоже была такая точка. У каждого человека есть такая роковая точка, когда жизнь могла пойти по другому пути.
Можно смириться, а можно бунтовать. Но какой смысл в бунте?
Татьяна вспомнила старуху из подольской больницы и сказала:
– Радуйся, что тебя не убило насмерть.
Наташа вдруг задумалась и проговорила:
– Это да...
Смирение гасит душевное воспаление.
Наташа вспомнила рыло наезжающей машины. Ее передернуло и тут же переключило на другую жизненную волну.
– Заходи вечером, – пригласила Наташа. – Выпьем, в карты поиграем. А то ты все одна...
Наташа была таборным человеком, любила кучковаться. С самой собой ей было скучно, и она не понимала, как можно лежать в одноместной палате.
Татьяна воспринимала одиночество как свободу, а Наташа – как наказание.
В столовой Татьяна, как правило, сидела с ученым-физиком. У него была смешная фамилия: Картошко.
Они вместе ели и вместе ходили гулять.
Картошко лежал в больнице потому, что у него умерла мама. Он лечился от тоски. Крутил велотренажер, плавал в бассейне, делал специальную гимнастику, выгонял тоску физическим трудом.
Семьи у него не было. Вернее, так: она была, но осталась в Израиле. Картошко поначалу тоже уехал, но потом вернулся обратно к своей работе и к своей маме. А мама умерла. И работа накрылась медным тазом. Наука не финансировалась государством.
Татьяна и Картошко выходили за территорию больницы, шли по городу. И им казалось, что они здоровые, свободные люди. Идут себе, беседуют о том о сем."
"Картошко рассказывал, что в эмиграции он работал шофером у мерзкой бабы из Кишинева, вульгарной барышницы. В Москве он не сказал бы с ней и двух слов. Они бы просто не встретились в Москве. А там приходилось терпеть из-за денег. Картошко мучительно остро переживал потерю статуса. Для него смысл жизни – наука и мама. А в Израиле – ни того, ни другого. А теперь и здесь – ни того, ни другого. В Израиль он не вернется, потому что никогда не сможет выучить этот искусственный язык. А без языка человек теряет восемьдесят процентов своей индивидуальности. Тогда что же остается?
– А вы еврей? – спросила Татьяна.
– Наполовину. У меня русский отец.
– Это хорошо или плохо?
– Что именно? – не понял Картошко.
– Быть половиной. Как вы себя ощущаете?
– Как русей. Русский еврей. Я, например, люблю только русские песни. Иудейскую музыку не понимаю. Она мне ничего не дает. Я не могу жить без русского языка и русской культуры. А привязанность к матери – это восток.
– Вы хотите сказать, что русские меньше любят своих матерей?
– Я хочу сказать, что в московских богадельнях вы никогда не встретите еврейских старух. Евреи не сдают своих матерей. И своих детей. Ни при каких условиях. Восток не бросает старых. Он бережет корни и ветки.