Вот так…
Сережа любил, вероятно, эту пластинку, и так я ее, переписанную, и слушал, как некий изящный случайный привет. Потом — резко и навсегда — по-другому. Это, оказывается, был иной привет."
"О том, как он, Сережа, писал (и в России, и в Штатах), говорить сейчас и рано, и поздно. Это наверняка важно, как он писал, но для меня не в эти дни, месяцы. Существуют, правда, минимум две точки зрения на то, что же дороже — жизнь или литература. Если я и ошибаюсь, не зная своего чертова подсознания, за которое потому и не отвечаю, я считаю, что жизнь дороже. По крайней мере — чужая. Для меня. Отсюда эти наши распрекрасные (сейчас вовсе уж спровоцированные) воспоминания, как, мол, все это начиналось. Эта литература. Эта жизнь. Эта собачья жизнь в литературе. Начиналась-то как? Да никак.
Царил еще в Питере, не зная заранее своей гибели от руки «Садко», великий «Восточный» ресторан. На Бродского. Я любил заходить туда каждый день, за вшивые 2 руб. 50 коп. выпить бутылку сухого с сыром, ну а вечером — чанахи, ничем не запивая, так как это следует делать наоборот. Впрочем, возможна аритмия.
Однажды подходит. Высокий, красивый, якобы застенчивый (да нет, застенчивый!) — огромный, право, на фоне портьеры между залом и, ну как его… не залом…
То ли поклонился, то ли улыбнулся, то ли скомбинировал. Мне пятнадцать, ему — десять. А я покурить вышел, за столиком, где я сидел, я, видите ли, стеснялся. А то накурено, и скрипача Степу, росточком чуть ниже холодильника (куда его однажды и засунули), не видно. То ли Сережа в университете тогда учился, то ли учился писать, — не знаю. То ли знакомы были в быту, то ли нет. Но вот так, о литературе применительно к себе — нет.
— Я, — говорит, — извините, простите, пишу, пытаюсь писать прозу, а вы…
Запнулся. Он-то — никто. А я — мэтр. Уже написал ранние рассказы. В Питере, по углам, из-за моей прозы — переполох. Джойса, говорят, узнают по шороху крыльев. Кому какое дело, что я тогда только фамилию его, Джойса, и знал.
— Я…. — говорит.
— Да, — говорю. — Так что же «я»?
— А вы — уже. Не прочли бы вы мои рассказы, так сказать, опусы?
По причинам не литературного, но пресловутого внутреннего литературного свойства, я, кажется, ответил — нет. Да что там! — просто «нет».
Отсюда, позже, окрепнув уже в некоторой наиболее общей технике свободного прозаического письма (это еще до дружбы с Воннегутом… или потом?), Сережа и родил мифчик, что-де я сказал ему «нет», так как на столе «Восточного» меня ждала рюмка водки и я торопился. Скромен был Сережа необыкновенно, осудил меня лишь за торопливость, а вовсе не за то, что я, наверняка польщенный вниманием юнца, его к этой моей рюмке все-таки не пригласил. Скромен и вариативен необычайно.