Кому-то попало по руке, и рука улетела вместе с мечом и боевой рукавицей на стиснутом кулаке. Ещё кого-то боярин приветил по шее, самым кончиком меча, но скруглённое лезвие было остро отточено – струя крови хлынула Твердяте в лицо, смешалась с его собственной, щедро бежавшей со лба. Пришлось улучить миг, отереть глаза…
…И, смахнув с ресниц багряную пелену, Твердислав увидел перед собой вурдалачьего вожака. Легко было понять, что это вожак. И что он идёт за его, боярина Пенька, жизнью. Поневоле присмотрелся Твердята… и сердце сначала остановилось и заледенело в груди, а потом попыталось выломиться из ставших тесными рёбер. Ибо показалось Твердяте, что он узнал этого человека. То есть как узнал, под личиной-то?.. А по мечу в руке вурдалака. Мало ли на свете людей, похожих статью и лицами, бывает и спутаешь. Этот меч ни с каким другим спутать было нельзя.
По сторонам ещё теплились и светили костры, и по старинному клинку катились гибкие огненные змеи. Сияла чистым золотом тяжёлая рукоять. И, венчая её, искрился большой гранёный сапфир. Даже рыжий блеск пламени не мог перебить глубокой морской синевы…
Меч, которым ещё прошлой осенью владел на Селунде Хрольв. Пока не отдал его в подарок за спасение жизни…
– Сувор!.. Никак ты припожаловал?.. Вор!.. Собака смердящая!.. – закричал Твердислав. И рванулся вперёд, норовя распластать и выпустить кишки.
Он не видел, как два копья пригвоздили к сосне новогородского кметя, худо-бедно оборонявшего ему спину. Он краем глаза подметил справа, в десятке шагов, движение, словно медведь вставал из берлоги. И услышал ужасающий рёв, невозможный для человеческих уст. Он всё-таки сошёлся с предводителем нечисти и сразу почувствовал, что синеглазый меч слушался того весьма неохотно. Совсем не так, как на безымянном маленьком островке, где Сувор мерился сноровкой с Замятней, а он, Твердислав Радонежич, поглядывал со стороны, сердился и ревновал…
Датчанина Эгиля подняла и удержала на ногах ярость берсерка, издревле сопровождавшая его род. Ему уже много зим не случалось впадать в настоящее боевое неистовство, и он даже думал, будто дух предка-медведя, сокрыто живший в груди, под осень его жизни совсем задремал. Или просто покинул его, ища себе кого помоложе…"
"А вот ничуть не бывало! То, что сохранялось в Эгиле человеческого, очнулось даже позже звериной его половины. И оказалось, что дикий, вечно настороженный зверь давно учуял опасность, а боевое бешенство дотла выжгло в крови тину сонного зелья, мешавшую её свободному току. Эгиль пришёл в себя уже стоя над беспомощным Харальдом и вовсю сокрушая наседавших врагов.