У твоей матери дед какой был? Уйдет к любушке на неделю, а жена должна встревать его за два квартала. Раз не встретила, так от страха залезла на дерево. Любовь.
— Когда любят, к чужим не бегают, папа,— сказала Манечка.
— Ну и сиди. Ты не дочь золотаря, я за тебя двадцать пять тысяч приданого давать не буду.
— Завелся, завелся наш батько, — вышла успокаивать мать.— Он не может.
Отец усовестился перед сыном-героем и замолк. Манечка оделась, умылась, выпила молока и в комнате обняла брата, да так и не отпускала, покачиваясь вместе с ним из стороны в сторону.
— У тебя ничего не болит? Ты опять был в этом Петербурге? — Она прищурилась, подумала, наверно, о той женщине, которая погубила три года назад ее братца. — Ты ж мой братик, — поцеловала она его, — ты ж мой роднулечка. Папа как тебя встретил?
— «Ну подойди до меня, бисова душа, чи правда ты храбрый казак?»
— Он жда-ал тебя. На маму: «Смотри мне, бисова душа, шоб тесто было готово». Каждый день пироги пекли. И настойка всегда на столе. А я серебряный стаканчик получила. За усердие.
— И медаль получишь, если будем долго воевать. Все такая же худенькая. Одни косточки.
— Мой братик... Страшно там? Много турок убил?
— Говорят наши дамы: нынешняя война есть война за мирную цивилизацию. Разве страдание может быть мирно?
— Я себе голову этим не забиваю.
— Та свисни ты с его! — прикрикнул отец.
— Садитесь уже, — позвала матушка. — Все готово.
— Мне уже бежать надо, — сказала Манечка, — фургон наш ждет, наверно.
— Кого ждет жених, а Манечку нашу фургон.
— Врачевать увечных и недужных — мое призвание.
— А ранняя пташка росу пьет.
— Ну идите, идите! — толкала их мать, — Борщ свежий.
— Сколько раз звать? — сердился отец. — А ты чего как лисица хвостом машешь? — на мать. — Чего-нибудь с погреба нам давай. Наточи в графин. Хоть языком лизнуть цю заразу. Как поднес мне сорок лет назад атаман чарку на площади, с тех пор я и не пил.
Так было в их семье в марте 1915 года, когда Пьер из виноватого и грешного стал гордостью и опорой старой фамилии. От этой домашней радости отцу казались теперь все милыми и хорошими, даже городской голова, которому еще вчера он не давал спуску.
— Я ж, сыночек, и на базаре всем рассказываю, за шо тебе крест дали, — сказал старик со слезами, чокаясь с сыном. — В нашу породу.
— Ото... — сказала матушка и сама заплакала... — Ото и радости... шо живой.
— Отдыхай, казак... У нас тихо. Бабыч запретил увеселения, и елок на Новый год не ставили, маскарады отменили, — ни визитов с поздравлениями, ничего. Оно правильно: надо в молитве проводить дни. Так! До Бурсака сходишь, и ладно.
— Съездим в Панский кут! Чай подадут целым самоваром. Отвык.
— У Бурсака малышка умер, знаешь? Калерия плачет день и ночь.