Отец, не любивший чересчур козырявшего своим адвокатством Бурсака, перебил Манечку:
— Ну а в Петербурге ярмо чи хомут не нашел себе?
— Нашел, батя,— смело ответил сын.
— А ну! шо за краля? какого роду?
— Тогда бери в сарае веревку и вешайся! Опять скрутила та змея?
— Я их никого не люблю. Я женюсь на казачке.
— Тут есть одна. Ох, она хорошая, со всех сторон хорошая, но не казачка.
— Дай бог кончится с немцем,— сказала матушка,— подберешь себе друженьку по летам. Нехай она будет не богата, но мягкосердечна, а не такая крикуха, как у Бурсака.
— Калерия? Она же добрая.
— Была добрая, пока мать на руках носила. Хвост закрутит — и бегом со двора.
— Он ничего мне не писал.
— А и не час теперь с бабою сидеть,— прикрыл об этом разговор отец.— Война! Кругом война. За царем немка, а теперь нас топчут ногами. Оце так родичи! Наточи нам, мать, казаку холодно. С Турции ще не отогрелся.
— Да-а,— вздохнул Пьер.— Как были в походе — а мороз! Снегу в горах так много, и окопы все завалены. Сапоги мои разбились.
— Я тебе новые чеботы справил.
— Спасибо, батя. Снял сподники, обмотал ноги. Ремешки от седла связал и замотал. Сутки промёрзли в снегу, а утром взяли турецкую деревню. И там я достал себе турецкие чувяки — так немножко теплее стало.
— Колы батьки ваши так воевали, то вы шо ж? Не такие люди? Мы под Ляояном в китайских фанзах ночевали — бумага вместо стекла. Ложились рядами, прижмемся друг к другу, под низ три-четыре шинели, крайним все равно холодно. А строить палатки — колышки не влезали в землю. На рождество у деревни Фыньдятунь начальство достало в Харбине колбасы и водки для нас; сидим в землянках при свечках, пьем водку, а япошки с сопки навели на нас свет из прожекторов, но не стреляли.
— У вас и колодцы были общие,— напомнила матушка.
— По очереди туда ходили, то они, то мы. И хоть бы кто стрельнул. Всяко бывало. Все ж живые люди. У всех мать, дети...
— А Шипкинский редут? — подогревала отца Манечка.
— Ну! Бывало, без патронов солдата выручал штык, а казака шашка та дебелый кулак. Ось як мы воевали! А теперь мне городовой в трамвае права качает: «Вас таких много». Я его выкинул с вагона.
— Ешьте уже,— подгоняла матушка.— И отдохнуть же надо. Пороху нанюхался, тай ще придется понюхать. Ой боже...
— Иногда везло. Коня подо мной ранило, дважды бурку пробило, и головка кинжала отлетела, а меня ничего.
Но хотелось поговорить со своими. Толстопят разомлел, вытянул ноги и с доселе неизвестной ему лаской смотрел на старых родителей, жалел Манечку. Его тоже жалели. Матушка, пока сидели, несколько раз потужила, что сынок ее все еще без семьи.
К Бурсаку Толстопят не являлся два дня.