В покосившихся лачугах, дощатых балаганах, фургонах и палатках ютились самые последние бедняки Омброзы, до того жалкие, что им приходилось селиться здесь, за воротами, — ни в городе, ни в деревне. Этих людей согнали с насиженных мест и привели сюда, за тридевять земель, голод и отчаянная нужда, царившие во всем государстве.
Вечерело, растрепанные женщины кормили грудью младенцев, разжигали дымящиеся печурки; одни нищие, вытянувшись на траве, разбинтовывали раны, другие с хриплой руганью играли в кости. Маленькие воришки потонули в дыму очагов и громкой перебранке, они получали затрещины от матерей и затевали между собой злобные драки, валяя друг друга в пыли. Их лохмотья уже приобрели тот же серый цвет, что и у остальных, а чистая и звонкая, как у птиц, радость в этом сгустке предельной нищеты и злобы сменилась глухим отупением. И когда они увидели, как мимо галопом скачет белокурая Виола, а за ней прыгает по ветвям Козимо, то бросили на них испуганный взгляд и отпрянули, стараясь затеряться в пыли и дыму печей, точно между ними и Виолой с Козимо внезапно выросла невидимая стена.
Но у Козимо и Виолы все это лишь на секунду мелькнуло перед глазами. Вмиг остались позади крики и плач женщин, детей, дым очагов, сливавшийся с вечерними тенями, и вот уже Виола мчится по берегу мимо пиний.
Дальше начиналось море. Слышно было, как хрустит галька. Стемнело. Хруст гальки все ближе, все громче: это несется белая лошадка, высекая искры из камешков. С низкой кривой пинии брат следил за светлой тенью, скакавшей по берегу. В черном-пречерном море вздыбилась волна с тоненьким пенным гребнем, поднялась, опрокинулась и, ослепительно белая, захлестнула прибрежные камни. Едва различимый силуэт конька с маленькой наездницей пронесся вдоль белой кромки волны, и лицо Козимо, приникшего к дереву, обдали холодные соленые брызги.
Почему он возвращался в парк? Глядя в матушкину трубу, как он перескакивает с платана на дуб, мы могли подумать, что движет им страстное желание делать все нам наперекор, заставить нас сердиться или мучиться. Я говорю «нас», потому что так и не понял, что он думает обо мне. Когда ему было что-нибудь нужно от меня, наша дружба, казалось, не ставилась под сомнение; иной же раз он проносился надо мною, как бы не замечая.
В парке он долго не задерживался. Его неудержимо влекла к себе магнолия у стены, и он пропадал в соседском саду даже в те часы, когда белокурая девочка еще не вставала или когда бесчисленные гувернантки и тетушки уже уводили ее домой. В саду д’Ондарива ветви извивались, словно хоботы огромных животных, с земли звездочками тянулись к небу зубчатые листья, зеленые, как кожа ящериц, и с легким бумажным шелестом покачивался желтый тонкий бамбук.