То есть узнаёт, конечно, чувствует родное существо и, когда я склоняюсь поцеловать её, припадает головой к моей щеке… Но сразу интересуется, как поживают родители моей жены и как там моя работа. Я сообщаю, что скоро выходит моя новая книга.
– Неплохо бы ознакомить меня с новинкой, – говорит она светским тоном. – Я сначала почитаю сама, потом покажу Дине. Она, знаете, человек забавный, может поучить вас всяким штукам. Многого в жизни она не достигла, но потенциал у неё был…
Вообще, киснет, скучает, сразу же забывает лица моих внуков, своих правнуков, которые мелькают в телефоне. Когда я пытаюсь расшевелить её долгосрочную профессиональную память (почему-то мне кажется, что профессия должна держаться дольше остального) и завожу разговор о декабристах, выясняется, что слово-то она помнит. Декабристы, а как же, очень образованные люди, но плохо кончили… Почему? Ну, так ведь в декабре надо одеваться потеплее, иначе очень просто воспаление лёгких подцепить.
Когда я попыталась копнуть чуть глубже, упомянув и Николая Первого, я наткнулась на ватную стену и отступилась. Но минуты через две она неожиданно произнесла:
– Знаешь, он ведь не был плохим человеком.
– Да этот самый Николай Первый. Он многим помогал. Многих моих учеников пристроил на работу.
Вокруг вьётся затейница-раскрасница Валентина, добрая душа, никогда ей не надоедает её трогательное занятие. Заметив кислое настроение мамы, она пытается заинтересовать её. Показывает картинки, разговаривает специальным таким детским голоском:
– Рита, смотри: кто это? Зайчик?
– Зайчик… – равнодушно отвечает мама, не глядя. Та не отстаёт.
– А это кто – лошадка?
– Лошадка, – ответствует мама тускло.
Я вздыхаю и понимаю, что мне пора, прощаюсь, целую, говорю обычные слова: что я скоро приду, не успеет она оглянуться…
Она почти не смотрит на меня, только вяло кивает.
Расстроенная, я отхожу к лифту, нажимаю кнопку вызова и понуро стою в ожидании кабины.
– Рита, а это кто: ослик?
Вдруг слышу звучный, иронический голос молодой мамы:
– Скажите, кто автор этой херни?
Двери лифта разъезжаются, и я вхожу внутрь в гораздо лучшем настроении.
Годы пандемии слились для меня в долгую муторную полосу страха, тоски, отчуждения, внутреннего протеста, глубокой безвинной вины и тяжких снов, в которых я из последних сил держу маму то над штормовым морем, то над сорокаэтажной бездной высотной башни, держу из последних сил и кричу, умоляя о помощи, ибо сейчас выпущу её из рук.