Я мучительно сморщиваюсь…
Я так далека от всех умильно-обстоятельных похоронных обрядов, я так равнодушна ко всем на свете могилам и памятникам! Да нет, я просто ненавижу их всем нутром, и когда приходится провожать в последний путь кого-то, кого любила, или просто по долгу общественного бытия присутствовать в местах складирования покойников, я потом долго прихожу в себя, изгоняя армады алчущих моего воображения призраков.
– Папа! – говорю я. – Что случилось! К чему?! Ну что, что-о-о? Зачем ты меня позвал? Ты заболел?
– Нет, – говорит он. – Я пятнадцать лет не ел шашлыка.
– Так почему ты не ешь его? Как он? Дай попробую…
– Лучше не пробуй, – говорит он грустно и многозначительно.
Я всё же пробую: шашлык оказывается жёстким! Боже, что это за человек – ведёшь его в дивный ресторанчик, где всё всегда так вкусно, и вот именно ему попадается абсолютно несъедобное жилистое мясо, чтобы он имел право расковыривать меня в ближайшие полгода на тему моей скаредности и экономии на родном отце!
– Если бы ты не морочил мне голову своим шашлыком, я повела бы тебя в такой йеменский ресторан, где жареную баранину подают на кости.
– Что значит на кости?
– …на широкой и плоской кости животного: может, на лопатке. Очень экзотично. Интересно, как они обходятся: видимо, потом моют эту кость, как тарелку, перед тем как снова подать на ней мясо.
– Бедный Йорик, – вздыхает отец, и я принимаюсь хохотать, несмотря на раздражение, на посторонних дам, невольных свидетельниц нашего застолья… Как часто это бывало в моём детстве: посреди какой-нибудь отвратительной сцены он невзначай произносил два-три слова… и это была отменная, превосходная шутка, бьющая из сердцевины его мизантропического существа, как родник из болота.
Мы сидим, доедаем ужин, отщипывая кусочки от вкуснейшего хачапури, обсуждаем национальные кухни и прочий невообразимый вздор – два родных человека, два тяжёлых человека, не умеющих раскрыть друг другу сердце.
И тогда он переходит к основному номеру своей сегодняшней программы: принимается учить меня писать книги. Прекрасно зная, как это на меня действует, он голосом проповедника приступает к душеспасительной беседе: что я должна и чего не должна была писать… Я цепенею, наливаясь кислотной изжогой бешенства.
– Папа, – говорю я, уже не заботясь о выражении лица и интонациях своего голоса, ибо моё терпение иссякло, кончено, разлетелось в куски, разбито в пыль, и плевать на тёток, которые растерянно жуют свои хачапури, уже не помышляя о памятном фото со мной. – Мне пятьдесят пять лет, я автор кучи книг, лауреат кучи литературных премий, мои книги переведены на чёртову кучу ненужных мне языков… я…
– Всё это чепуха, – перебивает он.