Позвольте, мадам, предложить вам руку и увлечь за собой на поиски приключений, кои ждут нас за пиршественным столом…
– Ну, Воронцов… – покачала она головой снисходительно. – Ты все такой же. Что с тобой поделаешь… – И не удержалась: – А я уж было подумала, что ты передумал.
– Как можно? Пока Воронцов жив – он держит слово. Ты извини, я совсем быстренько переоденусь и побреюсь, если ты не против. Рядом с такой женщиной я не могу выглядеть, как биндюжник… – Он взял ее руку, провел ладонью по своей щеке и на секунду прижал к губам.
…Воронцов смотрел на Наташу, сидящую напротив, и на ее отражение в зеркальной стене, к которой был вплотную приставлен столик, смотрел и чувствовал, что заноза, много лет сидевшая в сердце, то месяцами не дававшая о себе знать, а то без видимых причин начинавшая вновь шевелиться, вызывая саднящую боль, теперь исчезла.
Никогда у него не было так легко на душе. Несмотря на все, происшедшее сегодня с Левашовым, и на то, что еще ждет его, всех их, в недалеком будущем.
«Довлеет дневи злоба его». А все посторонние мысли и дела – завтра. Вообще все – только завтра.
Достаточно того, что Левашов благополучно добрался до своих друзей. Аггры там, скорее всего, его не найдут, есть у Олега по этому поводу какие-то свои специальные соображения, будем надеяться – основательные.
А он, Воронцов, хочет сейчас только одного – смотреть на Наташу, говорить с ней, танцевать, наливать в ее бокал пузырящееся шампанское и благодарить судьбу. Как там у Тютчева: «…На мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной…» А может, не совсем так, и не у Тютчева, а совсем даже у Пушкина, он не помнил точно. Сентиментальны его мысли и желания, глупы и примитивны? Ну и пусть. Ему хорошо, Наташа с ним – вот что важно…
Он читал ей стихи. В основном Гумилева, три книжки которого купил лет десять назад по случаю – с рук – в Ленинграде, и с тех пор считал, наравне с Лермонтовым, лучшим из русских поэтов.
– Вот ведь ерунда какая, – говорил он. – Кого только у нас не печатают. Антисоветчика Бунина, крепостника Фета, феодалов всяких и рабовладельцев, иностранцев – само собой, далеко не марксистов, а Гумилева – нет. Никто уже и не помнит, когда его расстреляли и за что, участвовал он в заговоре или нет. Темное дело. Цветаева вон какие стихи белогвардейские писала – «Лебединый стан», и ничего. Великая поэтесса. Савинкова помиловали, а уж тот действительно враг был… Бред в буквальном смысле. Или – нечистая совесть…
Наташе было все равно. Гумилев ее не интересовал, но ей приятно было слушать Воронцова, и она поддерживала разговор.
– А мне кажется, что он слишком манерен. Позер, я бы сказала. Красивостей чересчур…
– Значит, я тоже такой, потому что мне именно это в нем и нравится. Будто я сам все написал.