Он с трудом переносил жар, и я думала, что по этой причине. Впрочем, в течение первых трех дней не произошло ничего особенного, кроме страшного спора, когда мы с Машенькой напали на Андрея, чтобы он позволил впрыснуть ему сыворотку, а он не дал. Три года назад на практике под Батуми он впервые захворал малярией, повторявшейся с тех пор каждое лето. «Это малярия», — упрямо повторял он, а когда мы начали доказывать, что он легко мог заразиться хотя бы от того мальчика, которому делал интубацию в день моего приезда, он смеялся и советовал нам заняться теорией вероятности. В конце концов я все-таки впрыснула ему сыворотку, но лишь на четвертый день, когда он потерял сознание.
Не раз мне приходилось слышать бред: мама, например, несла околесицу при самом незначительном повышении температуры. Но такого странного бреда я не слышала еще никогда.
То Андрею казалось, что он на вокзале, поезд опаздывает, а нужно спешить. То он ждал экзамена — сейчас вызовут, а он не готов, не успел прочесть последнюю страницу. Но все это было совсем не то, чего он действительно ждал, когда возвращалось сознание.
— Опять наболтал? — приходя в себя, устало спрашивал он, и у меня сердце разрывалось, когда я встречалась с этими большими глазами на похудевшем лице.
«Ты уедешь, а мы так и не скажем друг другу последнего слова» — вот что я читала в его тревожном, неуверенном взгляде.
Но что я могла ответить, если именно теперь, в эти ночи, сидя у его постели, в душной избе, при слабом свете лампады, я поняла, что хотя он дорог мне, но все-таки это не любовь, не любовь!
И мне чудилось, как по зимней, освещенной луной дороге я еду в санях — не знаю с кем. С Митей? Может быть! С тем, кого я люблю. Тихо вокруг, лес притаился под снегом. Мы едем — куда? Не все ли равно! Лишь бы долго еще звенел колокольчик да снежный дымок вылетал из-под ног лошадей. Лишь бы долго еще мелькали по сторонам дороги деревья, мохнатые, полусонные, под голубым светом луны. Лишь бы долго-долго еще он был рядом со мною. Заиндевевшая полсть сползает с колен, он поправляет ее, кутает мои ноги: «Что, радость, счастье мое? Озябла? Что молчишь? Скажи что-нибудь. Ты любишь меня?» А я только смеюсь и говорю ему «нет», а сама так люблю, что сильнее, кажется, любить невозможно.
— Вы устали, Таня? Я посижу у Андрея Дмитриевича, а вы подите к себе.
И все исчезало. В темной избе я сидела у постели больного, смутно белели на стуле вата, бинты. Машенька, бледная, тонкая, бесшумная, осторожно будила меня.
Не знаю, когда она спала, — мне казалось, что совсем не спала. В посаде было много работы, приходилось следить за выздоравливающими, вести прием. Машенька помогала мне, но это была лишь тень той энергичной, внимательной, нежной, мягко-настойчивой Машеньки, какой она была у Андрея.