Я так и кипела.
— Признаться, вас трудно узнать. В Лопахине вы были маленькой девочкой, а теперь… Необыкновенно переменились и похорошели…
Нужно было ответить с иронией: «Благодарю вас». Но ирония не получилась бы, потому что я была очень сердита.
— Вы, кажется, намеревались о чем-то говорить со мной? Полагаю, моя наружность не относится к теме этого разговора?
Он искоса взглянул на меня:
— Да, я хотел говорить с вами. Вы находились при Павле Петровиче в последние дни его жизни. Скажите, когда он скончался, у кого остались его рукописи? У вас?
— Да.
— А вы не думаете, — и Митя слово в слово сказал ту самую фразу, которой так боялся Андрей, — что давно пора вернуть их родным?
Я ответила:
— Вы правы. И я сделала бы это, если бы не боялась, что родные Павла Петровича отнесутся к его рукописям с таким же возмутительным пренебрежением, как и к нему самому.
У меня нечаянно получилось так складно. Впрочем, от злости у меня всегда появляется дар говорить совершенно свободно. Митя изумился:
— Что такое?
— Сейчас объясню, — ответила я хладнокровно. — Но прежде позвольте узнать, почему вы не спрашиваете о здоровье вашего брата? Или вас не интересует, что неделю тому назад он был при смерти и что, уезжая, я оставила его еще в постели?
Это была минута, когда я убедилась в том, что Митя очень любит Андрея. Он побледнел, остановился и вдруг так сильно схватил меня за руки, что я чуть не закричала от боли.
— Как при смерти?
— Теперь ему лучше, гораздо лучше!
— Что с ним было? Дифтерия?
— Если дифтерия, то какая-то не типичная, — ответила я, чувствуя, что мне приходится отвечать за болезнь Андрея, и сердясь на себя за это глупое чувство. — Он сам предполагал малярию.
— Но как он сейчас?
— Поправляется! Встанет через неделю.
— Почему же он не написал мне о своей болезни! Я получил от него письмо перед самым отъездом.
— Это какое письмо? — спросила я сердито. — В котором он написал: «Ты услышишь то, что тебя поразит»?"
"Мы давно прошли мимо моего общежития и с площади повернули на улицу Красных Зорь — так Кировский проспект назывался в двадцатых годах.
Последние слова я подчеркнула, и Митя, помолчав, взглянул на меня сверху вниз — в буквальном и переносном смысле.
— Слушаю вас.
Мы как-то не ко времени поговорили о болезни Андрея, и теперь было трудно найти прежний сердитый, уверенный тон, помогавший мне держаться свободно. Но это «слушаю вас» было сказано таким равнодушным голосом, что я опять закипела:
— Начнем с того, что мне бы хотелось, чтобы при нашем разговоре присутствовала Глафира Сергеевна.
— Вот как?
Митя вздрогнул или мне показалось? Впрочем, сразу же взял себя в руки.
— Ну что же, это нетрудно устроить, — сказал он.