Море всегда давало ему силы, он мог плавать бесконечно долго и чувствовал при этом, как напитывается жизнью, и даже если не плавал, а только смотрел на море, то чувствовал то же самое. Но теперь ему не хотелось ни плавать, ни смотреть, и жить тоже не хотелось.
Собственно, ему и в Москву не хотелось ехать. Он пошел на вокзал машинально, просто чтобы куда-нибудь идти и куда-нибудь ехать, и только в поезде сообразил, что приедет под самый Новый год, а значит, вряд ли попадет в квартиру: где он будет искать Полину с ключами?
Москва встретила его метелью, которую Георгий не заметил – точнее, не осознал – так же, как ледяной ветер Таганрога. Он шел по пустынному Ленинградскому проспекту, снежные смерчи вихрились у его ног, и ему казалось, что его сейчас совсем заметет снегом, и хорошо.
Он любил Москву, он полюбил ее сразу, сам не понимая почему, ведь она не была к нему ласкова, но ему даже привыкать к ней не пришлось, и, когда он прежде приезжал сюда – с летних съемок, из Таганрога, – он приезжал с таким чувством, с каким приезжают домой. Но теперь этого чувства не было – не было вообще никаких чувств.
Георгий был готов провести новогоднюю ночь на лестнице и позвонил в дверь просто так, на всякий случай, и дверь вдруг открылась…
И вот теперь он сидит на кухне, в сплошном сизом сигаретном дыму, рыжая девочка сидит напротив за столом, он сжимает ее руку и рассказывает о том дне в Таганроге, о котором не рассказал даже Вадиму, потому что тому и так хватило горя.
…Полина молчала, не шевелилась и даже почти не дышала. А что она могла сказать? Вся ее жизнь, беспечная, свободная, легкая, просто не вмещала в себя всего этого. Это было серьезнее и страшнее, чем она вообще могла себе представить… И поэтому она молчала – растерянная, ошеломленная.
Георгий вдруг отпустил ее руку и удивленно посмотрел на свою.
– Опять я в ступор какой-то впал, – сказал он. – Накурил, как в тамбуре… Я тебе руку не раздавил, а? Вот придурок – а ты молчишь!
– И ничего не раздавил, – встрепенулась Полина; все-таки в его голосе прозвучали какие-то человеческие, не такие запредельные интонации. – Я же с кусачками все время вожусь, ты что? Мне теперь руку и медведь не раздавит!
– Извини, Полин, – сказал он. – Ты устала, а тут еще я со своими разговорами. Все, ложись. Я, может, все-таки туда переберусь, в Чертаново, но уже не сегодня, ладно?
– Это Нина твоя что-то на зеркале написала? – спросила Полина.
– Да. Это она мне написала, а сама… Я потому там жить и не могу. Как вспомню это зеркало… Если б не это, я бы и квартиру менять не стал, какая мне разница, где жить? Спи, Полина, не сердись.
Он поднялся, положил на табуретку ее дубленку, которая до сих пор лежала у него на коленях, и ушел в комнату. Полина услышала, как заскрипела под ним кровать.