Врачи предписывали ему покой и безмолвие, но эти безмолвие и «покой» вонзались в мозг, как раскаленные железные прутья.
В безмолвии палаты, которое казалось врачам спасительным, рождались вопросы о том, как же все-таки и почему так получилось с этим злосчастным началом войны. Почему передовая военно-теоретическая советская мысль, явно преобладавшая над фашистской военной теорией, не смогла претвориться в победоносную военную практику? Опять все та же надежда на русское тысячелетнее «авось», которое стало недопустимым в век точных расчетов и техники…
И все-таки — что же теперь? Миновала опасность, нависшая над Москвой, или нет?! Кто командует обороной? Что введено нового? Где рубежи? Как они там, под Вязьмой, решили задачу, которую перед ними поставила жизнь? Помогло ли Москве их жестокое сопротивление в круговой обороне?..
Если бы в госпиталь заглянул кто-нибудь из его соратников — Ивакин, Чалый, комдив Чебрецов или этот, с бородкой, из «штаба прорыва», полковой комиссар… Балашов поморщился, силясь вспомнить фамилию Муравьева… Они сумели бы понять, что человеку нужнее, важнее покоя и тишины. Они-то поняли бы, что главная боль не черепное ранение. «Черепное», — иронически повторил Балашов. Не этот самый… как его?.. тазобедренный, не шестого ребра в области… как его?.. в области соединения с позвоночником…
В открытых глазах Балашова было столько молчаливого страдания и муки, что Ксения не выдержала сама.
— Больно тебе, Петрусь? Больно, родной? — спросила она.
— Тише, Аксюта, тише! — шепнул он. — Услышат — велят молчать, а то и совсем тебе запретят посещения. Давай говорить потихоньку.
— Мне страшно. Они говорят — нельзя, — беззвучно сказала она и прижала к губам его руку.
— Молчать страшнее… Они ведь не знают, Аксюта, что для меня, что для нас с тобой нет ничего страшнее молчания. Ведь нас окружало молчание, четыре года.
— Не надо об этом, — пыталась остановить она.
— Как не надо?! Все надо. Обо всем. Ты видишь, мне легче…
Шаги сестры не доносились из коридора, но малейшее движение двери Ксения улавливала глазами раньше, чем наступала «опасность». И они умолкали…
Они говорили о фронте, о жизни в Москве.
— От Вани так все по-прежнему ничего? — спросил Балашов.
Ксения Владимировна ответила.
— Близко к Москве фашисты?
Она с трудом молча кивнула. Что делать?! Она не смогла солгать.
— Сколько суток прошло, как меня…
— Теперь почти три недели.
— Они ничего уже не смогут, — шепнул он. — Москва отобьется… Да, да ты мне верь…
— Молчи… ты молчи! — спохватилась Ксения. Но он уж и сам замолчал Ответ успокоил его. Если они не прошли в эти три недели, то, значит, уже не пройдут… Он закрыл глаза и отдался сну…
Женщины вышли из госпиталя в пять утра, когда разрешалось начало движения по Москве.