Состоялся он через месяц после яранского события, когда Иван приехал к нему аж черный.
— Заявление в суд подал, а рассматривать отказались, — объяснил он. — Говорят, изба много лет без присмотра стояла, обветшала и сгнила. Материальной ценности не представляет. Они в суде только материальные ценности могут рассматривать…
— Как — сгнила? — удивился Заварзин. — Я могу подтвердить!
— А так!.. Семьдесят пять лет отстояла, значит, сгнить ей положено. Попробуй докажи теперь, избы-то нету!.. Этим ублюдкам десятку штрафа выписали, на всех. За нарушение пожарной безопасности. Я тем и умылся… И то школа платить будет.
Иван помолчал немного и вдруг закричал:
— Все! Мы уже здесь не хозяева! Они — хозяева! Кто приедет — тот и хозяин!.. А ты, Тимофеич, пожалел их, в суд не подал!
— Я не из жалости в суд не подал, — сказал Заварзин. — Они приводили прощения просить, я не простил… Думал, пускай под страхом походят. Они страху-то не знали еще, Иван… А потом, в драке и я виноват. Я музыку ихнюю чуть не разбил, когда они плясали там. Вышло, я первый начал…
— А вообще правильно сделал, что не подал, — Малышев сплюнул. — Я вот подал и только расстроился.
— Давай прокурору напишем?
— Что напишем? — опять взъярился Иван. — Для них изба ценности не представляет. Сейчас все на рубль взвешивают… Стал в суде говорить, так сказали: я — нервный… На кого писать? Ну набросят еще десятку штрафа, чтоб от меня отвязаться. Да еще кляузник, скажут! За гнилую избу — три шкуры дерет… А мне денег не надо, судить хотел, по закону…
Заварзин не знал, что посоветовать, сам за голову брался, хотя был депутатом и в законах разбирался.
— Если бы твою избу спалили, ты как? Тоже без нервов? — продолжал Малышев. — В Белоруссии у меня никого, в этом райцентре я так и не прижился, как будто не в своей квартире — у чужих ночую… Ни дома, выходит, ни родни… Куда мне? Куда, Тимофеич?! Ведь это же срам, к старости без своего родного угла…
И никто не смог успокоить его в Стремянке. А вот старухи утешили, приголубили… Или подался к ним, потому что своей горячности боялся? Не хотел на зло отвечать злом, поскольку, видно, по уши нахлебался этого зла в жизни, нагляделся на него в оккупации. Но кто его не хлебал-то? Взять Алешку Забелина. Не пошел ведь к старухам. А жизнь-то прожил соленую и ржавую, как бросовая селедка. Только говорят в Стремянке, мол, не пахал, не сеял — легко жил. Потому до сих пор и зовут — не величают, Алешка да Алешка. Но кто знает, как он страдал и как мучился?
Может, у Ивана от жизни такой вся вера в нее кончилась? Может, и вера изнашивается, как единственная, сопревшая на плечах рубаха? И тогда человека тянет к богу, к вере в жизнь призрачную, неземную?..