Последний лук племени: большую часть оружия сородичи забрали с собой в могилы или в поглотившую их неизвестность. Из лука я убил Пса, посланного по моим следам, и его кровью нарисовал на лице первые полосы.
Тогда я пришел к Натаниэлю Ларсену снова. Он сидел в дальней комнате церкви, где держал священные книги и обрядную утварь, и чистил старый «винчестер». Он усмехнулся при виде меня, кивнул, будто ждал. Я сказал: «Вы не должны. Я все исправлю», он ответил: «Должен». Я покачал головой, тихо напомнил о его сане. Он невесело рассмеялся и щелкнул затвором оружия. «Я не безгрешен, краснокожий. Не безгрешен. А Господь принял меня таким, поставил на это место и едва ли осудит за защиту паствы».
…И вот теперь я под белым сводом нашей церкви. Она похожа на уютный дом, в отличие от часовен католиков, утопающих в парче и золоте. Эта скромность всегда меня влекла, смутно напоминала о детстве. Мы ведь презирали излишества, дом вождя мало отличался от дома рыбака. Мы презирали излишества… но, несмотря на мир с соседями, не презирали кровь. Детей учили убивать с четырех лет. Я помню, теперь — вспомнил… и я вторгся сюда, даже не стерев раскраски с лица. Я дерзнул простереть к Христу руку. Я — дикарь, которого этот город когда-то пригрел и к которому Бог склонился с приветливым сочувствием. И я не смею… не смею…
Нельзя пятнать это место. Но подгибаются колени — и я падаю, упираюсь лбом в кафедральный помост. Горячечно молюсь о прощении, не смея поднять головы, повторяю слова: то тихо и сдавленно, то срываясь на вой. Но мне не легче; не становится, хотя всегда становилось. Меня не слышат. И я не знаю, сколько проходит времени, прежде чем в тишине вдруг раздается:
Что-то гулко ставят на доски рядом — это оказывается початая бутыль виски. Человек, замерший надо мной, обут в высокие сапоги, но одет в сутану. Я без труда узнаю его, хотя и не сразу верю увиденному.
Я не слышал, как Натаниэль Ларсен приблизился: его поступь бесшумна, каблуки чем-то обиты. Он смотрит сверху вниз, скрестив у груди руки, — привычная поза неколебимого спокойствия. В сумраке глаза кажутся белесыми.
— Пей, — тихо предлагает он вновь и кивает на бутылку.
Забавно: я хорошо помню его проповеди, обличающие пьянство. Едкие, хлесткие, они отвращали от виски многих пропойц, хоть на неделю, — для Оровилла и это достижение. Меня пастор приводил прихожанам в пример: «Вот брат, чье трезвенничество внушает уважение, а легка ли его жизнь?». Теперь Ларсен, присев на помост, сам откупоривает бутылку. Я, не в силах подняться, роняю голову обратно на руки. Я устал, ослаб, видно, настолько, что преподобный мне чудится, да еще предлагает такое… Но когда я зажмуриваюсь, он не исчезает.
Я вскидываюсь и, наверное, смотрю очень выразительно, — слишком потрясен.