И мы оба очень сомневаемся, что ты врешь, защищая кого-то.
Андерсен по-прежнему бездумно разглядывает белую ткань, сдавливающую мне горло.
— Сэмюель. Что почувствует твоя мать, когда узнает?
Это заставляет губы болезненно скривиться, но больше он никак не выдает, что вообще слышит меня. Что ж. Придется продолжить.
— В таком случае, — я склоняюсь почти вплотную, — давай-ка кое-что уточним. Чтобы было, что поведать беснующейся толпе, когда она выберет тебе крепкий сук.
Андерсен зажмуривается, его густые ресницы дрожат, но ответ снова — безмолвие.
— Итак. Ты просыпаешься среди ночи в малознакомой глуши. Седлаешь лошадь и каким-то чудом быстро долетаешь до Оровилла через дикие леса и холмы, не заблудившись. Так? Хорошо, допустим, так.
Свой голос я слышу как со стороны и почти не сомневаюсь: где-то поблизости внимательно слушает Винсент. Из груди Андерсена раздается глухой вздох.
— Далее ты встречаешь Джейн Бернфилд и говоришь с ней о чем-то, чего… допустим, не помнишь, у тебя же провалы. Так? Так. Разговора не получается.
Он опять содрогается, сутулится, когда я произношу имя девушки. Под ресницами — подступающие слезы. Он уже понял, к чему я веду. И что я непременно закончу.
— Тогда, — я криво усмехаюсь, — ты бьешь ее ножом. Раз. Второй. Третий. Удары яростные, глубокие, будто ты полосуешь жертвенную свинью. Наверное, она кричит. Цепляется за тебя. Спрашивает, за что ты так поступаешь. Действительно… за что, Сэмюель?
Андерсен открывает глаза, как от оплеухи. Трясутся губы, но ни слова в ответ; первая слеза срывается вниз. Это не все, он знает. Знает и упрямо склоняет голову, прячась за иссиня-черными кудрями.
Я выпускаю его, отстраняюсь. Кажется, Андерсен пытается просто глотнуть воздуха, просто почувствовать его в легких, просто… проснуться? Не получается. Стон похож на вой. Не успеваю удержать юношу — он валится вбок, наверняка расшибает голову. Сознание его не покидает, он закрывает лицо, затем запускает пальцы в волосы. Я не двигаюсь, наблюдаю сверху вниз, как он мечется, бьется, точно силясь выдрать собственную душу из тела. Наконец сдается — жалко обмякает на полу. Вскрикивает, из груди вырываются захлебывающиеся рыдания. Плачь, дурак. Лучше пусть ты будешь плакать, чем смеяться. Люди верят слезам.
— Я не знаю… не знаю… не помню… — я разбираю несколько фраз и торжествующе усмехаюсь. — Как я мог… я… но…
Жаль, поздно. Мальчик испортил жизнь себе, а заодно очень, очень многим, начиная от собственных родителей и заканчивая горожанами, в душах которых прямо сейчас прорастают гнилостные семена гнева. Скоро из них распустятся цветы, и каждый стебель будет пеньковым.