Буря, кстати, адмиралушку разлюбила, и так ему и надо. Дальше-то что? Погодка, прошу заметить, не из лучших.
– В какой стороне Вержетта?"
"– В прежней, – Раймон махнул рукой влево-назад, – могла бы, уползла подальше от обоих, я про Заля со Стоунволлом.
– Я спрашивал о подкреплениях.
– Так Дювье же сказал – встали и греться наладились.
– Обойдутся. – Сорвалось! Эспера даже не возвращает, вышвыривает. Само по себе это прекрасно, но за жемчугом ныряют не с пузырями, а с камнем. – Дювье, возьмите мою лошадь в повод. Раймон, за что ты предпочитаешь проливать кровь?
– А я предпочитаю?
– Несомненно.
– Тогда за вечные ценности. Ну те, что у тебя в сумочке.
Черные глаза равнодушно смотрят на серебристый снег, а серебряные? Оборотная сторона гальтарского лика дрожит и корчится, словно древний мастер создал ее из дыма. Из черно-синего кипенья вскидываются, трясут кудлатыми гривами почти конские головы. Земля теперь, как и положено, стонет, а свист ветра сменяется храпом. Табун, это все-таки табун, идет неспешной рысью; он огромен, чудовищно, невозможно огромен, его не прокормит не то что Старая Эпинэ – вся Вараста, но эти кони не нуждаются в траве.
Свинцовая жуть уверенно валит мимо, остановить ее невозможно, а повернуть? Ты не знаешь, не можешь знать языка тех, кто сотворил подобное, но картину или статую понять проще, чем музыку и тем более – поэму на чужом языке. Так почему бы тем, кто приходит и уходит, творя и разрушая, не оказаться… художниками? Они позаботились, чтоб ты встретил то, с чем знаком и с чем совладаешь. Тебя здесь нет, и ты есть, тó же и с бурей. Ветер смертному не унять и не оседлать, а лошадь можно, хотя Валентин на Мельниковом наверняка видел нечто другое, с чем смог справиться, да и ты сам… Ты видел камин, ты его зажег и вырвался из галереи мерзостей; ты видел закатную башню, и ты на нее поднялся, теперь перед тобой табун, который надо развернуть. Отлично, ты его развернешь и погонишь за уже синей звездой, а пока – кентером вдоль растянувшейся, сколько хватает глаз, тьмы, она не может быть бесконечной.
Шея Проныры взмокла, кобыле было страшно, как и самому Ли, но они нагоняли голову табуна, и нагоняли стремительно. И столь же стремительно иссякала весна. Трава становилась пылью, пыль – снегом, а кони-тучи меняли масть. От иссиня-черных к мышастым, от мышастых – к серым в яблоках, светло-серым и, наконец, невозможно белоснежным. Такими рисуют крылья ангелов, так порой сверкают в полете перья чаек и блестят в большие морозы снега.
Снежный табун валил снежной же равниной, сбоку еще вспыхивало солнце, но серое неотвратимо переползало наверх, становясь тем, что было бы небом, не будь оно кошмаром, но голубоватая звезда на нем как-то держалась. Отлично, теперь дело за вожаком.