Поздней осенью Шолохов, традиционно саркастичный, напишет ему: «Ну, какой из тебя снабженец? Где это видано, чтобы евреи торговали или снабжали? Ты бы, сукин кот, хоть года два после председательствования в колхозе поработал бы физически! А то нарастишь себе пузо и уж тогда без пенсне тебе шагу нельзя будет ступнуть».
И дальше ещё то ли веселей, то ли злее: «У меня уж колхозники допытывались: “А что в этом году будут ломать саботаж или нет?” Я отвечал так: “Нет, не будут, Плоткину сейчас некогда. Он снабжает Украину, в том числе и Киев с окрестностями. А вот когда ему это дело надоест, – тогда он снова приедет сажать вас на горячую лежанку и разговаривать про саботаж”.
Люди радуются. А некоторые особо осторожные поговаривают о том, что надо, дескать, стряпаться на дворе, а лежанки и печки поразваливать заранее. По-моему, эти люди глупы… Как будто нельзя вместо лежанки сажать на горящий примус?»
И, спустя абзац, добивает адресата: «…в Еринском, Лебяженском родятся сейчас диковинные детишки: один, по слухам, родился прямо в пенсне, другой – как предсказывает одна старушка – непременно будет работать по снабжению, разумеется, когда вырастет».
Всё-таки он его любил. Иногда даже не столько конкретного Плоткина, деятельного и харизматичного еврея в нелепом пенсне, – а слепок своего, ставшего родным, персонажа. Давыдов романный – при всём сходстве биографической канвы – это как бы преображённый Плоткин, да к тому же наделённый русским размахом и совестливостью Лугового.
В финале первой книги «Поднятой целины» Давыдов переживает жесточайшее избиение восставшими хуторянами, по большей части бабами. (Никаких иллюзий по поводу якобы врождённого гуманизма женщин Шолохов, конечно, не питал; дело тут и не в женщинах вовсе.)
«Ему до крови рассекли ухо, разбили губы и нос, но он всё ещё улыбался вспухшими губами, выказывая нехваток переднего зуба, неторопливо и несильно отталкивал особенно свирепо наседавших баб. Страшно досаждала ему Игнатенкова старуха с гневно дрожавшей бородавкой на носу. Она била больно, норовила попасть либо в переносицу, либо в висок и била не так, как остальные, а тыльной стороной кулака, костяшками сжатых пальцев. Давыдов на ходу тщетно поворачивался к ней спиной. Она, сопя, расталкивала баб, забегала ему наперёд, хрипела:
– Дай-кася, я его по сусалу! По сусалу!»
«Его мучила жажда, одолевала бессильная ярость. Били его не раз, но женщины били впервые, и от этого было ему как-то не по себе. “Только бы не свалиться, а то озвереют и – чего доброго – заклюют до смерти. Вот глупая смерть-то будет, факт!” – думал он. <…>
Возле самого двора колхозного правления Давыдов сел на дорогу.