Зря он сюда пришел, послушался Худякову.
– Молодая, злая. Все молодые – злые. Нету в вас… понимания. Я ей кричу: брось, брось туфлю! А она мне кулаком грозится. Отняла у меня, я по всему дому ее искала. Матери купила, а дома померила и думаю: нет, не отдам! Все одно она в калошах топчется весь год. А через неделю смотрю: пропала. Мучилась я, мучилась. А ее, значит, девка украла. Зачем ей одна туфля, как считаешь?
– Не знаю, – сказал Макар. Он пытался выудить из ее мутной болтовни, настоянной на перемешавшихся воспоминаниях, хотя бы обрывок ясной мысли. «Что я здесь делаю? – подумал Илюшин. – Сижу на хромом табурете и слушаю старуху в деменции. Обманываю сам себя. Бабулька когда-то купила матери туфли, но решила оставить себе, и до сих пор вспоминает об этом».
– Я постараюсь найти вашу пропажу, Лариса Сергеевна, – сказал он и поднялся. Его не оставляло чувство, что он был важен, этот неизвестный житель, о котором никто ничего не помнил, словно болото, поглотив живого человека, от жадности всосало заодно и всю память о нем. На первый взгляд, он не имел отношения к расследованию, он вообще никак не был связан с происходящим в Камышовке – ни в девяносто первом году, ни в две тысячи шестнадцатом. «Может, я так вцепился в него, потому что это сплошное белое пятно. Может, дело в неудовлетворенном любопытстве».
Он почувствовал, что его требовательно подергивают за рукав.
– Туфлю? Постараюсь. Какого она цвета?
– Белая. А размер… – старушка задумалась и вдруг придвинулась на край кровати, спустив ноги вниз. – На, померь. Память дырявая, нии-чо не помню.
И видя, что Илюшин стоит неподвижно, добавила:
– В столе картонки есть, а рядышком карандаши. Боря много пишет. Ну, бери, бери, не стесняйся! Вернешь – спасибо тебе скажу. Помню, я туфли надену и все танцую, танцую…
Она улыбалась и пихала к нему бугристую сизую ногу.
И тогда Илюшин совершил самый неожиданный поступок за все время, что он провел в Камышовке. Причины его он не мог объяснить себе ни тогда, ни позже. Но Яковлева так искательно улыбалась, была так трогательна в своих воспоминаниях об ушедшем, наверняка ложных, ибо откуда было взяться в ее жизни танцам и туфлям, что он ощутил нечто сродни – нет, не сочувствию, но глухой душевной боли при мысли о том, что она останется здесь одна и будет снова доверчиво ждать, пока кто-нибудь выйдет к ней из навсегда остановившихся часов. Макар не был ни жалостлив, ни сердоболен. Большинство хорошо знающих его людей считало Илюшина человеком бессердечным и черствым. Но он подошел к письменному столу, покрытому слоем пыли, выдвинул средний ящик и обнаружил старую тетрадь в бежевой картонной обложке, а рядом – открытый пенал.
Под тетрадью желтел толстый конверт альбомного формата, пухлый, явно набитый письмами или документами.