Так в детском саду на пятидневке по утрам выходили из спальни сверстники, в очередной раз напрудившие в постели. Был у нас такой Миша Завьялов. Он всегда шел к умывальникам, не поднимая глаз, так как страдал всесторонним недержанием, и воспитательницы плакали, если его оставляли в саду с ночевкой.
Но что-то мне подсказывало: чем ничтожнее выглядишь, тем мощнее негодование окружающих. Коменданту общежития Колову заводоуправление выделило средства на ремонт второго этажа, а он, скрыв этот факт от жильцов, отремонтировал только свою комнату, даже паркет отциклевал и покрыл лаком, а оставшиеся деньги пропил. Когда выяснилась правда, его, конечно, с работы поперли, и я очень хорошо помню, как он покидал свой пост с двумя чемоданами нажитого добра. В кителе без погон, в синих галифе и хромовых сапогах, разжалованный комендант шел, высоко подняв голову, как на расстрел за правое дело, и на его лице была скорбная обида непонятого мученика. Соседи молча провожали его взглядами, но никто не бросил ему вслед ни единого упрека, хотя за спиной давно называли хапугой. Ладно, у меня еще есть время, чтобы решить, какой из двух обликов принять…
И вот я вхожу в школу… Все уже, конечно, знают, что я отчебучил. Мелюзга таращится на меня, как на сказочного злодея, сожравшего без соли Серую Шейку. Сверстники недоумевают: как мог такое учудить тот, кого им ставили в пример как хорошиста и общественника. А старшеклассники презрительно ухмыляются: мол, куда ты, недомерок, поперек батьки в пекло полез?! Это они, они на излете десятого года мучения-учения имеют право запустить бульник в окно опостылевшего храма зданий. А тебе, сопляк, еще рано! Анна Марковна и Клавдия Ксаверьевна встретят меня в вестибюле.
– Ну, Полуяков, порадовал, выкинул фортель! – скажет Норкина. – От кого от кого, а от тебя не ожидала! Как же ты дальше жить будешь?
– Наглец! – вострубит Иерихонская. – Ни капли совести. Вышагивает, будто городскую олимпиаду выиграл! Стыд и позор…
Я, конечно, сгорблюсь, опущу голову, как Миша Завьялов, и пройду в класс, провожаемый презрительными взглядами, и вот там, в кабинете литературы, начнется самое страшное. Со стены на меня будут мрачно смотреть классики, но особенно неприязненно драматург Островский в халате с меховым воротником. Ребята будут перешептываться и отводить глаза, а Ирина Анатольевна меня попросту не заметит. Нет у нее теперь такого ученика и никогда не было. Однажды в пятом классе меня достала Галушкина, сидевшая сзади, она постоянно переспрашивала, что сказала практикантка, а та говорила так тихо, словно, умирая, прощалась с близкими, склонившимися к ее изголовью. Если я не отзывался, Ритка меня щипала или тыкала карандашом в спину.