И тогда, думал он, все опять станет хорошо и как надо. Но люди собирались медленно, как будто были не голодные, а многие не пошли вообще, и хорошо не становилось.
— Знаете, вы оставьте себе, нам не нужно, — сказала женщина из белого Ниссана и протянула консерву назад. — Мы уходим.
Маленький темнолицый фанатик, разумеется, не услышал и даже не взглянул на нее, как и три часа назад, когда велел накрыть ее пиджаком. Она стояла с идиотской банкой в руке, в открытом своем платье среди молодых бородачей в спортивных костюмах, и чувствовала себя голой. А на самом деле была невидима, причем с самого начала, и поняла вдруг, что могла бы и правда раздеться хоть догола и пройтись колесом или присесть и помочиться. И что уйти она тоже могла сразу, еще тогда. Но в этом случае выходило, что пиджаком она накрылась сама, и сама же заперла себя с дочерьми в грязном автобусе, и никаких страшных старух тоже не было. И страх, и стыд были ее собственные, и молча унести их с собой оказалось так же нельзя, как и паршивую банку фасоли. Нет, ты посмотришь на меня, подумала она, отталкивая ближайшего бородача, ты посмотришь. И похлопала темнолицего по плечу:
— Эй! Слышите? Вот, заберите.
Седой андижонец, который примерно в семь утра сегодня перестал быть таксистом с безнадежным рейтингом три и девять, чуркой и невидимкой по имени «эй», но так и не чувствовал почему-то свободы и радости, наконец раздал первую коробку омерзительной фасоли и как раз открывал вторую. Сам уже не понимая зачем. И вдруг ощутил у себя на спине чужую руку, как если бы все еще сидел за рулем и ему велят сейчас ехать побыстрее или сунут полтинник на чай.
— Эй! — повторила русская и похлопала снова — нетерпеливо, открытой ладонью, как хлопают лошадь или собаку.
Он выпрямился — медленно, очень спокойно, собираясь предложить бакинскому профессору, чтобы тот забрал наконец свою жену и отправлялся с ней куда пожелает, хоть в одну сторону, хоть в другую.
Но увидел не бакинца, а молодую чиновницу с белыми волосами. Та стояла возле серебристого Опеля, будто никуда и не уходила. Не пыталась пройти за периметр, а просто стояла там и ждала, как если бы не хотела никого отвлекать. Однако он тут же с отчетливой ясностью понял, что делать ему больше ничего не надо, совсем, — даже раньше, чем заметил ружья.
Русская с голыми плечами продолжала еще говорить что-то быстрое, сердитое, но это было уже неважно. В голове у него стало тихо и гулко, как под водой. Он отряхнул руки, но вверх поднимать не стал и просто пошел к баррикаде.