Головеров вдруг физически почувствовал, как перешагнул недозволенную черту и все сказанное им теперь будет вносить раскол, чего никогда не было и быть не могло в «Молнии». Нужно было остановиться, скрутить себя, зажать и выполнить приказ…
Вместо этого Глеб сел и тут же написал рапорт об увольнении.
— Один есть, — сказал генерал невозмутимо, открывая какой-то счет. — Отпускаю тебя, иди, Глеб. И пусть тебе больше не снятся страшные сны.
В ту же ночь дед Мазай ушел в Знаменское, а Головеров еще сутки провалялся на грязной раскладушке в музее и, не ощутив удовлетворения от свободы, определился в вольные стрелки…"
"Козел оказался старым, вонючим, а мясо — недоваренным и застревало не только в зубах, но и в желудке. Утром у Глеба разболелся живот — не на пользу пошло ворованное. Ко всему прочему, он заметил, как из села в сторону фермы вышла одинокая женская фигура. Приближалась она медленно, с частыми остановками, однако целенаправленно; это была пожилая русская женщина в темных, невзрачных одеждах, в платочке, повязанном по-чеченски, с большим животом и толстыми, вероятно больными, ногами. По пути к коровнику она что-то искала, всматривалась в даль, бродила между заросшими травой навозными кучами, и Глеб, рассмотрев в ее руке кусок хлеба, понял, что это хозяйка зарезанного им козла. На скотном дворе женщина будто забыла о поисках, посидела на камне у распахнутых ворот, вытянув ноги, передохнула и вошла в коровник. Глеб осторожно наблюдал за ней сквозь дыру в потолке, через которую когда-то подавали сено. Забраться на чердак из-за своего веса и болезненной неуклюжести она не смогла бы, поэтому он чувствовал себя в безопасности, главное, не заметила бы следов крови: резал козла в потемках и присыпал следы наугад… Женщина прошла в глубь сумрачного помещения, на ходу, машинально, закрыла на вертушки распахнутые калитки в коровьи стойла, медленно огляделась и, заметив грибы на полу, неожиданно заплакала в голос. И плача, сняла платок, расстелила и стала собирать шампиньоны. Эти странные женские слезы отозвались неожиданным образом — у Глеба перехватило горло и заложило нос. Под долгие всхлипы и вздохи она собрала грибы, подняла платок за уголки, села на коровью кормушку и заплакала еще горше, с низким, неразборчивым причетом, будто по покойнику. Уголок платка выскользнул из руки, грибы рассыпались, а она этого и не заметила. Чужое это, подсмотренное горе вдруг ознобило голову, и непонятные слезы закипели в глазах. Глеб тихо отпрянул от дыры, сел, обняв колени, и несколько минут слушал щемящий душу бабий вой. Не козла она оплакивала, что-то другое, возможно, свою собственную жизнь…
«Что же ты плачешь, мать? — стискивая зубы, мысленно спросил Глеб. — Ну хватит.